Ошибка в эпитафии

Борис Сандлер

Продолжение публикации новой книги Бориса Сандлера. Часть 6-я

О чем кричит горлопан?

В середине марта, сделав по два укола вакцины «Pfaizer», мы с женой сбежали из Нью-Йорка во Флориду. Разумеется, мы не думали, что Бог прикрыл ладонью этот уголок Америки, где вечное лето, и ужасная пандемия, охватившая весь мир, не осмелится сунуть туда свой поганый нос. Дело в том, что за последний год Нью-Йорк – город небоскребов, бродвейских мюзиклов, бронзового быка мировых финансов, где жизнь бьет ключом двадцать четыре часа в сутки, – превратился в чудовище, нового Годзиллу, пораженного опаснейшим вирусом, возможно, модификацией ковида, разъедающей, как червь, общество Большого яблока.

Главный симптом болезни – тотальное недоверие и отчужденность, которые привели к опасному расколу в обществе. Может, это началось, когда перестали здороваться за руку; когда стали закрывать пол-лица маской и улыбаться друг другу; перестали, заходя в Собвей или магазин, придерживать дверь для того, кто идет следом; когда от старых привычек, превратившихся в рутину, – по дороге на работу выпить чашку кофе с бубликом или выйти на ленч – пришлось отказаться, потому что на работе запирают дверь…

Когда ты заключен в четырех стенах неопределенности, совершенно беззащитный, и даже понятия не имеешь, сколько продлится это состояние, неизбежно появляются разные страхи. Единственной соломинкой, за которую можно ухватиться, становится экран – телевизора или компьютера. Мир припадает к этому окошку, как больной ребенок, которого не пускают на улицу, прижимается лбом к оконному стеклу.

По статистике количество заразившихся и умерших растет, это пугает и вгоняет в депрессию. Великие мира сего – президент со своей командой, губернатор со своей командой, мэр со своей командой – очень убедительно рассуждают, хотя ничего не знают ни о болезни, ни о том, как с ней справиться. Как говорится, кто про что, а вшивый про баню: тема пандемии стала частью предвыборной кампании.

А кампанию выигрывает тот, кто больше обещает. Главное обещание последней президентской предвыборной кампании – найти вакцину против ковида…

Дообещались! Теперь мы все наблюдаем, как политическая составляющая пандемии привела к резкому росту преступности в Нью-Йорке, современном Вавилоне…

Во Флориде поселок, где мы с женой на время обосновались, напоминал огромный парк с множеством птиц. Их щебет разносился по солнечным просторам. Птицы не врали, никому ничего не обещали, хотелось слушать их и верить их песням. Но все-таки по ночам иногда раздавался душераздирающий вопль, вносивший диссонанс в птичий хор. Серый аист, которого в народе называют «горлопан». Оглушительными, резкими криками он пробуждал скрытое беспокойство, напоминал о родных и друзьях, которых забрала пандемия. И, может, он, этот крикун, пытался криком отогнать те беды, которые еще ждут нас впереди…

Кто они, эти сабры?

Однажды меня попросили описать сабру, и я подумал: сперва надо понять, что для меня представляет собой Израиль. Ведь сабра – не что иное, как его плоть и кровь.

И у меня в голове сложилась такая мозаичная картина: Восток, пустыня, обжигающие, выматывающие душу хамсины, а вокруг – арабские страны, ненавидящие своих еврейских соседей и уже не раз пытавшиеся уничтожить их государство. Именно там, алия за алией, собирались евреи со всех концов света; разные этнические группы, каждая со своей историей, своеобразной культурой и языком; евреи религиозные и светские, между которыми проходит глубокая, болезненная трещина, становящаяся все глубже; кроме того, религиозные еще в диаспоре перессорились между собой и привезли в страну свои разногласия. То же самое у безбожников и их партий, которые морочат друг другу голову в Кнессете. Мало того, что евреи враждуют друг с другом, государство, сколько существует, поражено опухолью, которую именуют «палестинский народ». Эта смертельно опасная опухоль дает метастазы, расползающиеся по всему Израилю, захватывает мозги так называемых израильских арабов. Они кормятся за счет Израиля, пользуются всевозможными материальными благами, но в душе ненавидят страну, которая их содержит. В мае две тысячи двадцать первого опухоль лопнула и разлилась кровавыми погромами…

И в такой точке на карте мира рождаются и растут сабры, впитывая всю историю первопроходцев – дедов и бабок, отцов и матерей, в последние десятилетия приехавших из стран, которые никогда не испытывали особой симпатии ни к евреям вообще, ни к Израилю в частности.

Они, сабры, говорят на иврите, придуманном Элиэзером Бен-Иегудой. Их язык несет в себе звучание Танаха и всех еврейских языков, созданных в изгнании. Новую еврейскую общину – уроженцев Израиля – на иврите называют «цабар» в честь кактуса, который противостоит хамсинам, обходится одним глотком воды и острыми колючками отгоняет каждого, кто покушается на его жизнь и свободу. Зато его плоды внутри мягкие, сочные и необыкновенно ароматные.

Мы, евреи всего мира, не важно, кто где родился и вырос, по праву можем называть себя израильскими сабрами, потому что когда нападают на евреев в Бруклине или где-нибудь на улицах Европы или Австралии, подразумевают евреев в Израиле, а когда обстреливают ракетами Израиль, хотят уничтожить всех евреев, где бы они ни находились. Антисемитизм не имеет границ. От него не отгородишься высокой бетонной стеной.

С другой стороны, мир, стоящий перед угрозой варварского исламского вторжения, должен понимать, что Израиль – страж у ворот Западной цивилизации. Все народы должны помнить, что с евреев только начинают, на очереди весь мир.

Пастораль

Адам понемногу пришел в себя. Закрыв глаза, он лежал лицом вверх на траве под раскидистой яблоней. В боку шевелилась ноющая боль, дергала за ребра; но как раз она, эта боль, вернула его к жизни, возвратила память. Он вспомнил, как шептались друг с другом его посаженные отцы:

– Говорил же я старику, от его нового творения никакой пользы не будет. Только хлопот доставит и ему, и всем остальным! Стоило огород городить.

– А от него только и слышно: и для кого тогда я день и ночь трудился? Недоедал, недосыпал…

– Да уж! Если старик что-то вбил себе в голову, ничего не попишешь.

– Мало ему одного творения было…

Тонкий солнечный луч скользнул острием по опущенным векам, прорезал щелку для света. Адам чихнул…

Откуда-то сверху, из бесконечно глубокой синевы, донеслось: «Будь здоров!» И сразу же отозвалось во всем теле, будто голос шел из его внутренностей.

Адам открыл глаза. Над ним маячило нечто темное, расплывчатое. Он почувствовал на лице теплое, ласковое прикосновение, дыхание живого существа. Нечто становилось гуще, меняло очертания, как облачко в небе… Адам долго смотрел, не отрываясь, как сгусток темноты парит над ним, каждое мгновение меняясь, превращаясь то в неведомую птицу, то в неведомого зверя, которых он не видел ни разу в жизни, и вдруг расплывается, тает, исчезает без следа… Нет, он не хочет, чтобы дышащее нечто исчезло! Теперь он ясно видел перед собой два черных глаза, белоснежный лоб, точеный нос, тонкие губы… Попытался приподняться, потянулся к четко очерченному рту, но земля не пустила, притянула к себе. Однажды он уже почувствовал то же самое, когда захотел поймать, схватить облачко. Потянулся к нему руками, даже подпрыгнул, но рухнул на землю. Она крепко привязала его к себе. Ведь даже его имя происходит от слова «адама», что значит «земля»…

А как же зовется это нечто, отражающееся в нем? Оно воскресило его из мертвых, вернуло к жизни. Жизнь… Хава…

Боль в правом боку стала слабее, но все еще не покинула его тела…

Ошибка в эпитафии

Мне несколько раз довелось увидеть, как работает Ихил Шрайбман. Он выглядел растрепанным, хмурым, даже сердитым, будто трудился в наказание. О родовых муках творчества он писал, кажется, всю жизнь. Почти во всех миниатюрах он рассматривает собственную творческую лабораторию. Вот что, например, он написал в миниатюре «Снова о том же»: «Править, вычеркивать лишнее, переплавлять высказанную мысль, шлифовать ее, добиваться истинной красоты, в общем, трудиться на совесть, напрягая мозги; семь раз отмерить, прежде чем отрезать ножницами, чтобы в ушах зазвенело, чтобы кровь брызнула, и все ради того, чтобы одежда, выстраданная, выпестованная, и впору была, и смотрелась хорошо.»

В определенном смысле Шрайбмана можно назвать первооткрывателем, который испытывает свое новое лекарство на себе, прежде чем отдать его людям. Когда он работал, он чем-то напоминал мне умывающуюся кошку: ее розовый язычок не пропускает ни единой шерстинки – от кончиков ушей до кончика хвоста. Иногда он внезапно делал движение, будто пальцами ловил что-то в воздухе, подносил к губам, шевелил ими, причмокивал. Так мать пробует еду для ребенка: не горячо ли, вкусно ли. Он знал настоящий вкус слов и также знал, что одно слово может создать произведение, а может и погубить.

Да, как бессарабский еврей и еврейский писатель Шрайбман над идишем молился, разговаривал на нем с Богом по субботам и будням, изливал на еврейском языке душу, и с еврейским вздохом она отлетела…

Я стоял перед его могилой на кишиневском кладбище и всматривался в еврейские буквы, высеченные на черном мраморном надгробии. Эпитафия: «Я не пишу по-еврейски. Я дышу по-еврейски. Еврейский язык – мое великое счастье». И в последней фразе вместо «Идиш из майн гройс глик» написано: «Идиш из майн гройсн глик». Как если бы он сказал: «Еврейский язык – мой великое счастье». Лишняя еврейская буква «нун» хлестнула меня с той стороны вечности, как плетка меламеда. Этой ошибки уже никто не исправит.

Любимец Бога

В консерватории, которую я окончил как скрипач, все, независимо от специальности, должны были раз в неделю посещать класс фортепиано. Класс общего фортепиано – так это называлось официально. Была даже отдельная кафедра, где работали в основном женщины весьма преклонного возраста, будто на ней существовал особый возрастной ценз – от семидесяти до восьмидесяти лет. И вдруг там появилась новая преподавательница, молодая, симпатичная. С такими длинными, стройными ногами лучше танцевать на рояле, чем на нем играть. Немудрено, что она сразу притянула к себе жадные взгляды студентов. Такое нарушение возрастного ценза в нашем классическом, консервативном учебном заведении сразу вызвало не только удивление, но и некоторую напряженность, особенно у заведующей кафедрой, доцента Галины Ивановны, жены главного дирижера Государственного оперного театра и народного артиста СССР. Она ходила, поджав ярко накрашенные губы, и метала глазами громы и молнии: как это ее даже не спросили?!

Молодой, свежий цветок появился на увядшей клумбе кафедры общего фортепиано не абы откуда, а прямо из Москвы. По длинным коридорам консерватории разносились не только звуки музыки. Теперь там гулял шепоток, что у новой преподши большая волосатая лапа в здании на Центральной площади, за памятником Ленину. В том самом, где принимаются судьбоносные для республики и народа решения.

Когда Елизавета Федоровна – так звали новенькую – появилась у нас в консерватории, семестр уже начался, и все часы были поделены между преподавателями кафедры. Но все-таки нашелся один студент, который остался без преподавателя обязательного общего фортепиано. Он тоже опоздал к началу учебного года. Звали его Феофил, что на древнегреческом значит «Любимец Бога». Феофил был прилично постарше других первокурсников, после армии поступил. Он изучал вокал. Никакого музыкального образования у Феофила не было, и его певческие способности, как нередко случается у вокалистов, раскрылись поздновато, только на службе, где он был взводным запевалой. И командир посоветовал ему после дембеля поступать в консерваторию. «Вторым Шаляпиным станешь!» – добавил он почти всерьез. До армии Феофил жил в маленькой деревушке на юге Молдавии и едва ли даже слышал имя великого русского певца, но в консерватории голос Феофила оценили по достоинству. К тому же он был национальным кадром – обстоятельство, игравшее не меньшую роль, чем талант.

В том, что именно Феофил стал первым и единственным студентом молодой преподавательницы, ничьего злого умысла не было, но все-таки по коридорам консерватории диссонансом разнесся слух, что это проделка Галины Ивановны. Дескать, пусть в ректорате знают, кто на кафедре главный, несмотря на блат и всякие волосатые лапы!

В музыке диссонирующие звуки обычно портят мелодию, но не всегда. В то же время они делают ее выразительнее, ярче, чище. И именно такая прекрасная мелодия раздалась из класса, где наш Феофил своими крестьянскими пальцами впервые в жизни прикоснулся к черно-белым клавишам пианино.

Наверное, у нас на курсе я был лучше всех осведомлен об успехах Феофила в области общего фортепиано, потому что в общежитии мы жили в одной комнате.

– Понимаешь, – вдруг разоткровенничался он однажды вечером, – она пахнет как моя мама.

– Кто пахнет? – Я даже не понял, о ком он.

– Лизонька… – нежно протянул Феофил. – Мама всю жизнь дояркой в колхозе была, от нее всегда молоком пахло – прямо из-под коровы.

– А твоя Лизонька какое отношение к корове имеет?

– Не к корове, – в баритоне Феофила послышались драматические нотки, – а к малышу своему, которого она молоком кормит.

Наша дружеская беседа уже напоминала нелепую сцену из советской оперетты в провинциальном театре.

Я сделал простой вывод:

– Раз у нее ребенок маленький, значит, и муж есть!

Густой баритон перешел в бас, прямо как у Шаляпина в «Борисе Годунове»:

– Она от него сюда сбежала… К дяде… Мы любим друг друга…

Новость, что у преподавательницы любовь со студентом, в консерватории особого впечатления не произвела, может, потому что это произошло на кафедре общего фортепиано, а не на какой-нибудь другой, более значимой. Только Галина Ивановна пропищала, что такого позора не случилось бы, если бы в свое время к ней прислушались.

Кончилось тем, что Феофилу пришлось покинуть наше морально устойчивое учебное заведение. Молодая преподавательница вернулась в Москву. Все произошло так быстро, что я даже не успел попрощаться со своим соседом по общежитию. Больше я Феофила не видел. Слышал только, что потом, уже в новые времена, он стал священником у себя в деревне. Недаром говорят, что Бог помогает своим любимцам, им Его даже просить не надо.

Детские суеверия

В детстве, когда кто-нибудь из нашей уличной компании начинал рассказывать всякие небылицы, у нас это называлось «бабский треп». Посмеявшись над рассказчиком и его историей, за повседневными детскими занятиями мы быстро о ней забывали.

Совсем другое дело – наши детские суеверия. Даже не понимаю, откуда они брались. Например, если утром, когда одеваешься, рукав рубашки окажется вывернут наизнанку, это верный признак, что, не дай Бог, можно запросто без руки остаться. Если левый рукав вывернут, то без левой, если правый, то без правой. То же самое с брюками. Наш сосед сам рассказывал, что в тот день, когда он потерял ногу на производстве, он утром в правую штанину ногу засунул, а другую, левую, все найти не мог. Вот теперь и ходит на костылях, а пустую штанину за ремень затыкает.

Как-то раз бабушка увидела, что я кривляюсь перед зеркалом, рожи корчу, и стразу прикрикнула: «А ну прекрати! А то так и останешься!» После этого я долго старался не смотреться в зеркало, даже когда причесывался.

Все мои приятели свято верили: если два друга идут в обнимку, и на пути им попадается столб, надо обойти его с одной стороны, не разделяясь, иначе дружбе конец. Или, если увидишь на дороге дохлое животное, надо сразу же зажать нос двумя пальцами и быстро сказать: «Не моя еда, не моя ложка!» Почему именно такие слова, никто не мог объяснить; правда, однажды кто-то вспомнил, как его дед рассказывал, что в голодные годы, когда он был еще маленьким, люди варили и ели падаль, и ничего. «Нужно только нос покрепче зажать!»

Верное средство от страха – три раза плюнуть себе за пазуху или найти укромный уголок и помочиться. А самое страшное – это раздавить жабу. Именно это со мной и произошло.

Был жаркий летний день. Только что кончился дождь, и с опустошенного неба опускался сырой, липкий пар, размазываясь по асфальту и делая его грязным и скользким. Я вышел из дома босиком, через несколько шагов поскользнулся и остался сидеть, упираясь в асфальт ладонями.

– Сальто-мортале! – услышал я насмешливый, визгливый голосок.

Рядом стоял мой приятель Гришка по прозвищу Ворона. Я встал и ощупал сзади свои намокшие короткие штаны. Гришка Ворона никогда за словом в карман не лез, наверняка у него уже была готова еще одна шпилька, но вдруг я услышал нечто совершенно другое:

– Ты живую жабку раздавил!

Я подскочил и обернулся. Бедная жаба еще шевелилась, дрыгала лапками, прилипнув к асфальту вылезшими кишками. Как убийца, который ищет оправданий своему преступлению, я еле выдавил:

– Откуда она тут взялась?

Гриша Ворона поднял глаза к небу, потом посмотрел на несчастную жертву и произнес:

– Плохая примета… Если жабу убил, мать может умереть…

У меня ноги подкосились. Будто криком можно было воскресить бедную жабу, я заорал:

– Врешь! Чего каркаешь, ты, Ворона?!

От Гришкиных слов у меня заболела голова, зазвенело в ушах, а перед глазами расплылось зеленое пятно в брызгах крови…

Через несколько дней, умываясь утром, я вдруг увидел на правой руке, на указательном пальце, бородавку. Попытался ее отколупнуть, но пошла кровь, и я бросил это дело. Маме я ничего не сказал. Но внутри свербело, что бородавка связана с моим невольным грехом. Прошло еще несколько дней, и уже все пальцы на правой руке оказались усыпаны бородавками, крупными и мелкими. Я больше не сомневался, что раздавленная жабка мстит мне с того света. Пошел к Гришке Вороне. Только ему, свидетелю, я мог открыть свой секрет.

Гришка осмотрел мои сокровища, опасливо прищурился, будто боясь, как бы бородавки не перескочили с моей руки ему на лицо, и процедил:

– Это только начало…

Но, увидев слезы у меня на глазах, сжалился:

– А может, это в искупление, чтобы твоя мама не умерла.

Вечером я показал маме правую руку. Бородавки на маму особого впечатления не произвели. Она только покачала головой и сказала:

– Руки надо мыть как следует, с мылом… – И добавила непонятное слово: – Гигиена!

Я обрадовался:

– Значит, жаба…

– Жаба? Ты с жабой играл?

Вскоре бородавки сошли, ни следа не осталось. Но до сих пор, когда выхожу на улицу после дождя, я внимательно смотрю под ноги. А то мало ли…

Перевод с идиша Исроэла Некрасова

9 сентября, 2021

Обсуждение статьи – на странице "МЫ ЗДЕСЬ – форум" в Facebook