Поминальные папки

Борис Сандлер

Рассказы из будущей книги Бориса Сандлера. Часть 9-я

Кисель и компот

В бывшем СССР Министерство здравоохранения рекомендовало всем пунктам общественного питания два напитка – кисель и компот. Рекомендация, спущенная из такой высокой инстанции, имела силу закона. И правда, трудно представить себе советского человека, который не пробовал бы этих напитков.

Кисель или компот были обязательной частью обеда, по традиции состоявшего из трех блюд: первое – например, суп или борщ, второе – мясо или рыба, обязательно с гарниром, а на третье – либо компот, либо кисель. Это было общепризнанное стандартное меню, важная часть советского образа жизни. Но если кисель был больше распространен в детских учреждениях: детских садах, школах, пионерских лагерях, то компот на всей территории Советского Союза был, можно сказать, стандартным напитком для всех от мала до велика.

Я рос дома, в детский сад не ходил. Бабушка, на которой лежала вся работа по дому, в том числе и готовка, кисель никогда не варила. Подозреваю, она даже не знала, что это такое. В нашей семье вообще было не принято обедать днем, по советскому стандарту. Папа и мама брали с собой приготовленные бабушкой пакеты с едой, чтобы перекусить на работе. В Америке это назвали бы «ланч». А по-настоящему обедали вечером, когда вся семья собиралась за столом. По времени это был скорее ужин: бульон с рисом или лапшой, мясо с фасолью, на третье – стакан чаю с какой-нибудь выпечкой. На субботу вдобавок готовили морковный цимес, а на десерт, особенно зимой, – компот, но не «советский компот», как бабушка его называла. По сути это было жидкое варенье из вишни, белой черешни или слив.

«Советский компот» иногда варила мама – из вишни, слив, абрикосов или из всего сразу в самой большой кастрюле, которая имелась у нас на кухне. Но пили его не на третье за обедом, а просто когда хотели.

Тем летом я наконец-то упросил родителей отправить меня на один месяц в пионерлагерь. Там я впервые попробовал вишневый кисель. Доказательством, что он действительно сварен из вишни, а не из других фруктов, послужила случайно попавшая мне в стакан единственная ягодка. Густой напиток бледно-вишневого цвета мне понравился, и, вернувшись домой, я начал приставать к бабушке, чтобы она сварила мне кисель. «Не знаю я, что за кисель-шмисель!» Вечером я услышал, как бабушка расспрашивает маму про «мой кисель». Мама ей объяснила. «Так это же просто киселица! – обрадовалась бабушка и ехидно добавила: – Ваша советская еда!»

На другой день бабушка подала мне чашку своей киселицы – густого, темно-коричневого варева из сушеных слив. По правде говоря, «советский кисель» мне больше понравился.

А еще я с детства помню еврейскую пословицу, которую мне нередко доводилось слышать. Говорилась она с горечью: «И ты, боже, мой компотик попробуй тоже».

Настоящий внук  «дедушки»

У профессора Александра Абрамовича я проучился в консерватории только один семестр. Он читал у нас курс о направлении в оперной музыке, которое называется «веризм». Разумеется, я и раньше не раз видел Абрамовича в коридорах консерватории. Низенький старичок, втянув в узкие плечи большую бритую голову, быстро-быстро семенил на коротких ногах, а к толстому животику всегда прижимал увесистый том оперного клавира. Наверно, из-за маленького роста профессор постоянно закатывал глаза вверх, и казалось, что они находятся выше бровей, жирно нарисованных черной краской, как у театрального актера, чтобы их было видно даже с галерки.

У студентов он пользовался репутацией строгого, даже довольно злого препода. От такого на экзамене поблажек не жди. На первую лекцию он пришел с классным журналом под мышкой, но открывать его не стал. Окинул взглядом нашу маленькую группу, будто поймал всех нас в сеть, и попросил, чтобы каждый встал и представился. Услышав фамилию студента, он тут же повторял ее, переиначивая на свой лад. Меня, например, он переделал во француза по фамилии Сандлэ́р. Потом подкатился к пианино, вскарабкался на стул и выдал свой коронный номер: начал по памяти играть отрывки из опер и напевать вокальные партии на том языке, на котором они изначально были написаны. И вдруг останавливался, указывал пальцем на кого-нибудь из студентов, и тот, кому не повезло, должен был сходу назвать композитора, произведение и сказать, что за отрывок. У профессора это называлось «массаж мозга»…

Тогда, в начале семидесятых, я знал о еврейской литературе не больше, чем любой молодой человек моего поколения. То есть почти ничего! О Шолом-Алейхеме я, конечно, слышал, все-таки вырос в Бельцах на улице, которую в 1959-м, к его столетнему юбилею, назвали его именем. Еще в мои знания еврейской литературы входило имя Менделе Мойхер-Сфорим, но точно не помню, знал ли я тогда, что его настоящее имя Шолом-Яков Абрамович, и что Шолом-Алейхем называл его «дедушка».

Связать происхождение нашего профессора Александра Абрамовича с классиком еврейской литературы Менделе Мойхер-Сфоримом мне, из-за моего невежества, в голову не пришло. Мне потом рассказал об этом Ихил Шрайбман. Некоторое время он даже жил по соседству и с внуком классика, и с правнучкой, то есть единственной дочерью профессора Еленой, тоже музыковедом. Еще до знакомства с ее отцом я хорошо знал Елену Александровну по Кишиневскому музыкальному училищу, где я учился, а она работала.

Александр Абрамович родился в 1900 году в Одессе у младшей дочери своего деда Нади, но фамилию Александр носил дедовскую. Он был уже взрослым парнем, когда умер знаменитый дед, но литературное наследие Менделе Мойхер-Сфорима мало его интересовало. Уже в те годы Одесса славилась талантливыми музыкантами, так что Александр выбрал свой путь неслучайно. Привлекала его и юриспруденция, но все-таки он связал свою жизнь с музыкой.

Хотя советская власть чтила Менделе Мойхер-Сфорима, Александр не носился со своим происхождением и вообще предпочитал о нем не распространяться. Как старый коммунист он прекрасно знал, что ветра в Советском Союзе переменчивы: может подуть убийственным холодом и заморозить насмерть, особенно когда дело касается евреев.

Абрамович уже был опытным преподавателем истории музыки, когда после эвакуации он в 1949-м приехал в Кишинев для укрепления консерватории проверенными кадрами…

Собираясь домой, профессор Абрамович обычно ждал на крыльце Консерватории жену, особенно в холодные, промозглые дни. Однажды я увидел, как она подбежала к нему, глубже надвинула ему на голову зимнюю шапку, чтобы муж не замерз и не простудился, и завязала под острым подбородком шнурки от меховых ушей. И наш старый, строгий профессор прямо на моих глазах превратился в послушного ребенка, внука своего знаменитого дедушки Менделе Мойхер-Сфорима.

Мертвая вода и живая вода

Недавно, когда я читал исследовательскую работу, посвященную еврейской литературе, мне вспомнилась сказка о мертвой и живой воде.

В русском фольклоре живая вода обладает волшебной силой оживлять умерших. Но прежде чем брызнуть на мертвеца живой водой, надо брызнуть на него мертвой. Почему? Потому что только после этого умерший становится настоящим покойником, готовым к погребению.

Автор работы аккуратно и точно провел процедуру «обрызгивания мертвой водой», но совершенно забыл о волшебной силе живой воды. И вот я думаю: а что было бы, если бы все примечания и цитаты, которые он приводит на каждом шагу, вдруг исчезли из книги?

Помню, один из моих друзей дал мне совет: «Не знаешь, что сказать, – вставляй цитату!» Я ни разу не последовал его совету, пусть и данному из лучших побуждений. И не потому, что я, боже упаси, всегда знаю что сказать. Просто я считаю, что писатель, в отличие от ученого, имеет право оставить что-то недосказанным, это лучше, чем говорить чужими словами. В этой недосказанности и заключается немного живой воды, которой он кропит свое произведение.

Папка «на всякий случай»

Проработав год в газете «Форвертс», я заметил одну странность: уже несколько пожилых писателей, встречаясь со мной, в конце разговора давали мне картонную папку и просили оставить ее у себя.

Все ящики столов и небольшие редакционные сейфы и так были забиты разными бумагами, письмами, фотографиями и пожелтевшими рукописями, оставшимися по наследству от предыдущего редактора. Заглянув в полученную папку, я обнаруживал пачку вырезок – статьи, напечатанные писателем в газете за много лет. А сзади к папке была аккуратно приколота булавкой фотография автора, как правило, гораздо моложе, чем он выглядел теперь.

– Зачем вы мне это дали? – недоумевал я.

– На всякий случай… – следовал короткий ответ.

И несчастный старый писатель смотрел на меня такими глазами, будто подавал прошение в небесную канцелярию. Как же я мог отказать?

Шло время, и выдвижной ящик, который я специально освободил для папок «на всякий случай», наполнился до отказа.

Позвал я как-то товарища Каца, ветерана бундиста и бригадира наборщиков. Он в газете не один десяток лет отработал, знал тут всё обо всех да еще чуть-чуть. Рассказал ему и показал бумагохранилище в ящике стола. Кац посмотрел на меня с хитрым прищуром старого газетного волка, улыбнулся и говорит:

– Неужели не понимаете? Это поминальные папки…

И, увидев мою растерянность, с безбожным равнодушием пояснил:

– Вы тут человек новый, вот они и поставляют вам материал, чтобы вы знали, откуда его взять, когда придется писать кому-нибудь из них некролог.

Перевел с идиша Исроэл Некрасов

9 октября, 2021

Обсуждение статьи – на странице "МЫ ЗДЕСЬ – форум" в Facebook