МЫ ЗДЕСЬ - Публикации

http://www.newswe.com/index.php?go=Pages&in=view&id=6024
Распечатать

Гоголь-моголь

Лина Торпусман, Иерусалим

В свои семь-восемь лет я едва не стала христианкой....


В свои семь-восемь лет я едва не стала христианкой. В том, что этого не случилось, заслуга великого русского писателя Николая Васильевича Гоголя, за что я ему пожизненно благодарна.


Жили мы тогда в Чкалове (Оренбург), снимали комнату у Шуваевых. Дом был наследственный, все его обитатели, кроме нас, состояли в родстве. Внизу жили сестра хозяина с двумя детьми и Лида с матерью. Трое маленьких детей Лиды умерли в войну от «глоточной» - дифтерита; муж, брат хозяина, погиб на фронте. Лида работала маляром, была строгой и справедливой.

У Шуваевых мы жили уже втроём – родители и я. После тяжёлой контузии, полученной в гражданскую войну, папа был нестроевой. Но он был мобилизован, отслужил два года на казарменном положении в железнодорожном батальоне, а затем был переведен в обувную мастерскую Военторга. Татэ уходил на работу ранним утром и приходил поздно вечером. Я видела его, в основном, по выходным, когда, отоспавшись за неделю, он вставал днём, и мы, наконец, общались. Он делал для жён генералов и полковников туфельки-сказки. За работу, достойную выставки, получал гроши. Мама работала на обувной фабрике. Зарплаты обоих родителей еле хватало для оплаты жилья и скудного питания.

Моё общество состояло из хозяйского сына Шурки, моложе меня на год, и его двоюродного брата-плаксы Валерки, года на полтора моложе меня. Мы всюду шастали втроём, вся троица в трусах и босиком, и незнакомые принимали меня за мальчишку, а иные, настырные, приставали: «А ну, цыган, спляши!». Я молча уходила, а Шурка с Валеркой, смеясь, присоединялись ко мне, ни разу не проговорившись, что никакой я не цыган, и вообще не пацан.

К нашим квартиросдатчикам, Александру и Тальке (Наталье), слово «хозяева» можно было применить лишь в насмешку. Свою долю дома они запустили донельзя. Шура-большой гвоздя в доме не забил, хотя в депо, где работал, был на хорошем счету. Талька была полная распустёха. В их комнате не было никакой мебели, они все спали на полу.

Наш двор знал толк в воровстве. Начать с того, что Шуваевы вообще существовали за счёт ворованного в депо угля. Зарплату Шуры-большого непутёвая Талька проматывала ровно за неделю. Неделю она не ходила на «работу», варила пельмени и жарко топила печь. Пар валил на улицу через потрескавшееся стекло единственного окна. Несколько раз в дом заходили мыться люди с шайками, думали – в доме баня. Через неделю вольной жизни Талька снова ранним утром, ещё затемно, вместе со старшей дочерью, двенадцатилетней слабоумной Надей, шла «на дело». Иногда их ловили, но всегда отпускали. Уголь продавался на базаре, на выручку покупались хлеб и картошка.

Я верила в два постулата, убеждённо произнесённых «нижней» бабкой, - «Маленьких не жалко» (это по поводу смерти троих её внуков, детей Лиды) и «У людей нельзя, а у казны брать не грех». Но когда внучка от старшей дочери обчистила их жильё, бабка умоляла Лиду не подавать жалобу в милицию. «Пожалей, - причитала бабка, - она ж красавица, да умница какая, в шестых учится!» Загибая пальцы, я сосчитала, в каком классе надо учиться в 16 лет, и засомневалась в уме внучки-воровки. Лида племянницу засадила, жизнь шла суровая, без сантиментов.

Неожиданно для всех Талька родила ненужного ей четвёртого ребёнка. Целыми днями некормленый и неухоженный, не имея сил даже для плача, он вскоре умер. «Прости, сынок», без слёз покаялась Талька перед выносом тельца из дома. «Маленьких не жалко» - вспомнилось мне изречение бабки.

Просветом было краткое замужество Лиды. Как-то в базарной очереди к маме обратился демобилизованный солдат – не знает ли она какую-нибудь самостоятельную женщину. Как же, очень даже знает, есть такая, Лидой зовут. Солдат пришёл вечером. Он, Лида и мы с мамой при свете луны сидели на парадном крыльце. Мне солдат очень понравился, я очень хотела, чтобы он у нас остался. Я вступила с ним в разговор, создала непринуждённую обстановку и пригласила его играть в мяч. Он играл, шутил, посматривал на Лиду. Ура! Он остался. Он прожил в нашем дворе всё лето, построил нам отличную просторную уборную и осенью навсегда уехал.

Таковы вкратце время и место действия, окружавшая меня среда, её быт и нравы. Бабка на дворе разбила небольшой огородишко, так, пустяк, несколько грядок, засадив их укропом, морковкой и огурцами. И Шурка предложил мне и Валерке бабкин огород обчистить. «Нарвём огурцов и наштефкаемся», - важно пообещал он. Для меня такая акция была невозможной, стыдной, и я сразу от участия в «деле» отказалась. «Трус, падла», - Шурка презрительно сплюнул через щелястые зубы. «Сам падла», - вернула я долг и ушла от них.

Утром я проснулась от пронзительной какофонии из крика, брани вперемежку с матом, плача, воя… Различив голоса, я осторожно выглянула во двор. Бабка, зажав в руке крапиву, хлестала Шурку. Она кричала и ругалась, он вырывался. Он плакал, сдерживаясь, стыдясь плача. Отхлёстанный Валерка без стеснения визжал на весь двор. Шурка вырвался от бабки и побежал к забору. Но над забором возникла, рыча, морда соседской овчарки. Шурка, вскрикнув, отпрянул от забора и снова попал в бабкины руки. Она била его больше, чем Валерку, справедливо полагая, что он зачинщик. Я спряталась в комнате, больше всего желая в эту минуту, чтоб Шурка не знал, что я видела его позор. Порядком выждав, я вышла во двор, когда всё успокоилось, и как ни в чём не бывало предложила избитым страдальцам сыграть в нашу обычную игру – разбивалочку. Мы играли в деньги старинными монетами девятнадцатого, восемнадцатого и даже семнадцатого веков, не представляя их ценности. Двор был заполнен такими монетами, они как бы сыпались с чердака. Хозяйственные и состоятельные дед и бабка Шурки копили деньгу на чёрный день, но непутёвая Талька всё разорила и профукала. Мы играли во дворе, а бабка зло косилась на нас. И вдруг её осенило. «Нет, не все паразиты, - убеждённо изрекла она, - есть и хорошие дети». Хорошим «дитём» была я.

И когда меня, хорошего ребёнка, бабка позвала «Пошли со мной в церкву», - я охотно с ней отправилась. Церковь помещалась в просторной комнате большого двухэтажного дома. Там было чисто, красиво и прохладно, приятно пахло ладаном. Видно, бабка предупредила, КОГО она приведёт, - старухи вели себя очень тактично. Никто не лез знакомиться, никто не спрашивал, как моё имя и почему я такая чернокудрая. На меня не обращали внимания, я успокоилась и вся ушла в зрение и слух.

Вошёл священник, ой-ой какой смешной, как дед Мороз. Но дед Мороз торжественно и строго начал что-то говорить, старухи закрестились, стали на колени. Потом он махал кадилом, пел, а бабушки подпевали. Когда служба окончилась, батюшка заулыбался, лицо его из строгого стало добрым и радостным, а старухи целовали его руку. На обратном пути я расспрашивала бабку о священнике, и она сказала, что он сидел за веру. Слова «сидеть», «посадить» мне были понятны в их криминальном смысле, но посадить за веру…- «За какую веру?» - «За православную»…- «Страдал, страдал», - шептались старухи.

С каждым разом мне нравилось в церкви всё больше, я уже надевала для её посещения платье и звонко пела вместе со всеми «Аллилуйя» и «Господи, помилуй!», вызывая восхищенное умиление прихожанок. Только не крестилась и не вставала на колени. Священник обаял меня. Он ходил по улице в белых полотняных рубахе и штанах, с белой развевающейся бородой и толстой палкой. Повстречавшись с ним, я останавливалась, степенно говорила «Здравствуйте, батюшка!» и кланялась ему в пояс. «Здравствуй, здравствуй, деточка!», - ласково отвечал он и неизменно крестил меня. Шедшие рядом Шурка и Валерка катились со смеху. Отбежав, Шурка кричал: «Поп - дурак, хлоп-топ!», высовывал язык и улюлюкал. Валерка подхалимски вторил ему. Батюшка с серьёзным лицом крестил и их, изгонял беса. «Клянёт он вас и заклянёт, не дражнись, паразит!» - воспитывала Шурку Талька, лупя его кулаками по спине.

Однажды я проделала обычную церемонию приветствия священника, идя по улице с мамой. Поражённая, она остановилась, стала меня расспрашивать. Я рассказала маме, что это мой знакомый батюшка из той «церквы», куда я хожу вместе с бабкой. «Но ты знаешь, что мы – евреи, что мы не крестимся, что у нас другая вера?» - «Знаю». – «Зачем же ты ходишь в церковь?» - «Там красиво». – «Мы пойдём с тобой скоро в кино». – «Я пойду с тобой в кино, а потом с бабушкой в церкву». – «Но зачем ты так кланяешься попу? Ведь можно поздороваться обычно». – «Нет, все бабушки с ним так здороваются, и я так буду. Он хороший, он страдал». Я твёрдо стояла на своём, и только от одного, непонятно почему, немножко щемило сердце – мама, споря со мной, временами смеялась, а в глазах её стояли слёзы. Такой я её никогда не видела, это поразило и запомнилось.

Неизвестно, как бы развивались события дальше, но однажды…
Я вошла в раскрытые ворота и увидела на нашем дворе группу из десяти-двенадцати человек. Тесно сгрудившись, на траве, на проплешинах земли, сидели бабка со старшей дочкой и внучкой-воровкой, Шурка с младшим братом, Валерка с матерью и сестрёнкой, старуха Сентябрёва из двора напротив с двумя внуками, ещё какие-то незнакомые тётки. В центре группы на низенькой скамеечке сидела бабкина племянница, работавшая в столовой посудомойкой. Она читала книгу, а все внимательно слушали. Читать ей было очень трудно, она запиналась и спотыкалась, но упорно продираясь сквозь слова, выталкивала их одно за другим. Лицо её, толстое и широкое, пылало, как медный таз. Я вошла на двор, и многие оглянулись на меня. Что-то помешало мне подойти к ним, остановило, я только приблизилась, чтоб лучше слышать.

«…церкви святые теперь не наши… Как не наши?.. Теперь у жидов они на аренде. «Перевешать всю жидову!» - раздалось из толпы. - «Перетопить их всех, поганцев , в Днепре!» - И толпа ринулась на предместье с желанием перерезать всех жидов. Бедные сыны Израиля, растерявши всё присутствие своего и без того мелкого духа, прятались в пустых горелочных бочках, в печках и даже заползывали под юбки своих жидовок; но козаки везде их находили… «В Днепр их, панове! Всех потопить, поганцев!» Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалкий крик раздался со всех сторон, но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе…».

Слова «жид», «жидова» чтица произносила смачно, с наслаждением, не заикаясь. У многих слушателей глаза нехорошо блестели, а лица пылали почти так же, как у читавшей. Но особенно поразил меня Шурка. С лихорадочным блеском в глазах он всем видом как бы говорил мне: «Вот что про вас в книжке пишут, жи-ды!» Он смотрел на меня и улыбался втянутыми внутрь рта губами.

Я прослушала читку до конца, так и не подойдя к группе. Узнала, что книга называется «Тарас Бульба», а сочинил её писатель Гоголь. Хотела написать этому Гоголю письмо – как ему не стыдно радоваться, когда убивают людей, но мама сказала, что Гоголь давно уже умер. «Так ему и надо», - мстительно подумала я. Но что делать мне? Моё возмущение требовало действия. С Шуркой, как гладиаторы в римском цирке, на потеху зрителям («А ну, подеритесь! Кто кого, русский еврея, или еврей русского положит?») мы уже дрались зло и отчаянно. Мне драться не хотелось. Но Шурка с готовностью выскочил вперёд и ударил меня. Выхода не было, пришлось принять бой. Я была сильнее Шурки, но он агрессивней и яростней. Все зрители болели за него. «Давай, давай, Шурка! Вали её!» - вопили они. Их вопли истощали мои силы, но я держалась до последнего. Вышла ничья. Изрядно отдубасив друг друга, сопя и сдерживая слёзы, мы разошлись и больше не схватывались.

А-а-а! А бабка, церковь, кресты?! Вот вам! В ответ на бабкино «Пошли в церкву!» я та-а-ак сказала «Не пойду!», что больше она меня и не звала. И священника я больше никогда не видела, не встречался он мне. С христианством было покончено разом и навсегда.

* * *

…Через много лет после описанных здесь событий возвращалась я поездом домой. Как всегда, денег было в обрез, и, как всегда, ехала я в общем вагоне. Тесно, я сижу рядом с костистым крепким стариком, и мы пьём чай. Цепко взглянув на меня, старик поинтересовался: «А какого же это ты роду-племени будешь?» Услышав ответ, начал задушевно вспоминать: «Слышь, о пятом годе то было. Мы, значит, евреям погром устроили. Ну-у, перины им, подушки повспарывали. Да-а-а… И вот, значит, солдаты там, полицейские едут на лошадях, а земли-то чёрной не видать… Вся земля белая… И они по земле, ровно по небу, по белым облакам, значит, на лошадях-то плывут. Да-а-а…» Хороший, умелый рассказчик, он говорил долго, красиво, с душой. Вагон затих, все внимали старику. И, как на далёком шуркином дворе, у слушателей лихорадочно блестели глаза и пылали щёки. Иногда то в одном углу, то в другом раздавалось прысканье, сдавленный, украдкой, смешок.

А ведь правда, интересно и смешно. Старый мужик так здорово рассказывает всем, а главное – молодой еврейке, как они с ребятами почти шестьдесят лет назад погром евреям устроили. Понятно, что не одни подушки пороли, а и животы заодно. Народ в купе серый, малограмотный, да ведь это известно от дедов. Старик, вспоминая, отдыхает душой, еврейка чай пьёт, ну, не смех ли. Да, я пила чай, выжидала. Старику понравился мой стаканчик. Стаканчик и вправду был красив – он переливался на свету всеми цветами радуги. «Слышь, - вдруг сменил тему рассказчик, - стаканчик у тебя больно хорош. Подари ты его мне, а?»


Лина Торпусман, конец 60-х...
Тут уж, не выдержав, прыснули разом двое-трое. Вот оно, моё мгновение. Я медленно встала, потянулась с ленцой (де, надоело мне тебя слушать) и, глядя на него с нескрываемым презрением, процедила: «Что вы, дедушка? (Ты что, рехнулся?) Ва-а-ам? (Тебе, паскуда?) Стаканчик? Да я его лучше выброшу». И широко, открыто улыбнулась ему и всему купе во весь свой, тогда белозубый, образцово-показательный рот. Никто больше не прыскал. Лица нахмурились. «Ишь ты, какая зараза», - читалось на них. Так-то, земляки, оно привычнее, фыркать вам не с чего. Хорошо, что окно было закрыто, а то б я действительно вышвырнула стаканчик, и это было б лишнее, перехлёст. А так всё в меру, никакого надрыва, спокойное презрение, высказанное в общую морду.

Старик перестал вспоминать, настроение в купе сменилось, я полезла наверх, на свою полку. Рыжего чеха в купе во время рассказа старика, на моё счастье, не было.

Не помышляя о нижних местах, мы сразу заняли верх и расположились на соседних полках. Вокруг шумели и устраивались, а он тут же ради знакомства начал со мной неслышный внизу разговор. Как меня зовут, где я отдыхала, как, я тоже еду до Москвы? О, как ему приятно такое соседство! Нам долго ехать вместе, можно о многом интересно побеседовать. Сразу стало понятно, что его, как всех новых знакомых, интересует моя национальность. Он делал заходы, намекал, мне те маневры были неприятны, и я не поддавалась. Он пригласил меня в вагон-ресторан пить кофе. Я отказалась. Ах да, мне, южанке, наверное, ближе чай. «Мне всё равно». Наконец, он не выдержал: «Послушайте, вот я чех, а вас я никак не могу вычислить. Вы – грузинка или армянка?» - «Я – еврейка». Он поперхнулся, залился алой краской, он выглядел обиженным и оскорблённым – так ошибиться, дрянь принять за человека. «Вы – отвратительный народ», - наконец выдавил он. – «Не вам судить. Мы – великий народ». – «Что-о-о?! Чем это вы великие?» - «Хотя бы тем, что дали миру море великих людей и, пройдя через всё, остались народом». – «Крысы вон тоже через всё прошли и остались крысами. И никто их извести не может». – «Мы – те крысы, что дали миру Библию. Но больше я не хочу с вами разговаривать». Он говорил ещё, я не отвечала. Красный и злой, он ушёл в вагон-ресторан, а я спустилась вниз, попить чайку с симпатичным дедушкой, который оказался старым погромщиком. Н-да-а, попала я в интересное общество. Столько лет прошло после читки «Тараса Бульбы на шуркином дворе, а как похожи чувства слушателей – и там, и здесь солидарность с убийцами, и там, и здесь презрение к жертве – реальной или книжной. Там сам певец погрома г-н Гоголь укрепил меня, здесь помог стаканчик. Словом, гоголь-моголь… Вот вроде две женщины с детьми ничего. Говорю с детьми, чем-то их угощаю, мамаши улыбаются, есть хоть какой-то контакт.

Старик как заткнулся со стаканчиком, так больше и не возникал. Но рыжий не унимался. Я решила сосуществовать с ним на разных уровнях: он – внизу, я – на полке; он ложится на полку, я спускаюсь вниз. Но он меня доставал. И не только словом… Женщины улыбались – малый-то и заигрывает, и ярится, потеха одна. Я сижу внизу, что-то держу в руках. Он сверху, рассматривая меня, оповещает пассажиров купе: «У последней зеленщицы в Париже не такие грубые руки, как у вас». – «Дорогой парижанин, не смотрите на мои руки и не волнуйтесь». Женщины откровенно улыбались, он бесился всё сильней. Открыто атакует, нападает, наскакивает. Я по возможности старалась уйти от столкновения, шла прогуливаться по вагону. Но в тот момент, когда я была на полке, он, стоя внизу, почти вплотную приблизился к моему лицу и очень тихо, так что слышала только я, прошипел: «Как дам под печень, так и лейкоциты пойдут…».

Вот это серьёзно. Приглашение пить кофе, оценка женских рук – шелуха, семечки, а «дам под печень» - искренне и всерьёз, из нутра подоночной души.

Несколько раз он выходил надолго из купе вместе с сыном старого погромщика, тоже здоровым детиной. Сын-молчун почти не говорил с отцом, а с другими и вообще не молвил ни слова. Но, возвращаясь после отлучек с чехом, он смотрел на меня, улыбаясь, со зловещей ласковостью. Совещайтесь, советуйтесь, шепчитесь. Из вагона я не выйду. Ближе к вечеру посплю, а ночью буду спать вполглаза. Рыжий может незаметно ударить меня в толпе. Значит, я выйду из вагона первая и скроюсь от него.

Задолго до подхода поезда к Москве я, как бы уйдя болтать в другое купе с проводницами, заняла очередь на выход. Чех закипел. «Русские! – громко, как оратор, обратился он ко всем. – Везде евреи обходят вас. Даже здесь, смотрите, она стоит первая, а вы все за ней». Я обернулась – нас разделяло человек пять-шесть, в узком проходе стояли тюки, чемоданы, узлы. «Несасный, несасный, - придурочно-жалостливо засюсюкала я, - на, возьми копеецку», - и подбросила монетку. Это могло не получиться после долгих упорных репетиций и вышло нечаянно, само собой – копейка плюхнулась на голову моего врага. Хохот грохнул обвалом. Некоторые женщины, изнемогая от смеха, опустились на чемоданы. У меня ёкнуло внутри, когда я увидела финиш полёта копейки, но, оглушённый хохотом, багрово-красный, рыжий стоял молча и неподвижно.

Экономя драгоценные секунды, я соскочила с поезда ещё до его полной остановки. Быстрей убежать, быстрей… «Лина!» - услышала я вдруг голос встречавшей меня мамы. Всё, теперь мне не уйти. Я побежала к маме и одновременно обернулась на вагон – рыжий выпрыгивал из двери. Значит, он всех растолкал, обошёл, он рвался догнать меня. «Мама, вон тот рыжий – а шварцер (чёрный, т.е. антисемит), следи за ним», - быстро проговорила я. Мы повернулись к нему лицом и, не двигаясь с места, в упор смотрели на него. Зелёные глаза мамы, как всегда в минуту напряжения и опасности, стали огромными и просверкивали.

И он не решился. Он прошёл совсем близко, как бы не видя нас, не глядя в нашу сторону, нарочито уставившись в землю. Лицо его было цвета клопа, вдосталь упившегося крови.

«Фэ, какой большой, красный и злой», - брезгливо заметила мама. Мы подождали, пока толпа схлынет, поредеет, будет хорошо просматриваться, и не спеша пошли к выходу…


| 25.04.2013 06:55