МЫ ЗДЕСЬ - Публикации

http://www.newswe.com/index.php?go=Pages&in=view&id=6793
Распечатать

«Той ночью гулкой и немой...»

Инна Лесовая, Киев

Представляем читателям «МЗ» поэтическое творчество талантливой киевлянки...


В только что вышедшем февральском номере журнала «Лехаим» опубликовано интервью Леонида Школьника с известным писателем Григорием Кановичем. На вопрос журналиста, есть ли за спиной Кановича смена, способная пойти по протоптанной им тропинке, дабы не распалась связь времен, писатель назвал всего две фамилии – и первой из них была фамилия Инны Лесовой из Киева.

Инна родилась в Киеве в 1947 году. Рисовать, делать кукол и сочинять истории она начала совсем маленькой. И занимается этим всю жизнь.

Те, кто учился с ней в киевской школе №135; те, кто лечился с ней в Холодной балке под Одессой или в евпаторийском санатории «Здравница»; те, кто был знаком с ней по художественной студии Наума Осиповича Осташинского; те, кто встречался с ней в литературном клубе «Фотон»; те, с кем она заканчивала факультет графики Московского полиграфического института, – могут помнить ее под именем Инна Муллер.

Сразу по окончании школы Инна начала работать скульптором-игрушечником. В течение двадцати лет ее кукол можно было встретить почти в каждой квартире, где были дети – и в Киеве, и в других городах Украины.

В подвале дома №110 по улице Саксаганского находилась мастерская, где она писала свои картины и где часто собирались ее друзья и знакомые – впоследствии известные художники, литераторы, музыканты, которых судьба разбросала по всем концам Земли.

В 1974 году Инна вышла замуж за Арнольда Лесового, киевского математика и лингвиста. А в 1975 году поступила в молодежную секцию Союза художников. Персональные выставки ее картин проходили в Москве и в Киеве.

В 1976 году, после рождения сына Максима, у Инны обнаружили прогрессирующее заболевание глаз. Однако, к недоумению офтальмологов, она до настоящего времени пишет картины.

С 1990 года Инна начинает серьезно заниматься литературой. Первые ее публикации появились не на родине, а в нью-йоркском русскоязычном журнале «Время и мы», где вышло более десяти повестей. Позднее ее прозу и поэзию стали печатать в журналах Украины, Израиля, России и Германии. В 2003 году в киевском издательстве «Дух и Литера» вышла книга повестей Инны Лесовой «Дама сдавала в багаж…», в 2006 году – книга «Пасьянс «Четыре дамы», в 2009-м — роман «Бессарабский романс». В 2010 году в том же издательстве вышла первая книга её стихов «На асфальтовом берегу».

Стихи, которые сегодня мы предлагаем вниманию читателей, Инна сама отобрала для этой первой ее публикации в «МЗ».


Пятьдесят третий год

                 Елизавете Сидоровне Левит

Утро начинаться не желало,
утро веки хмуро и устало
поднимало слабою рукой.
Выключатель цыкал чёрным зубом.
Он, казалось, спрашивает грубо:
"А на кой?"

Наливался дом морковным светом.
Что-то было давешнее в этом.
Я гадала: "Вдруг ещё – вчера?
Может быть, вот-вот пробьёт двенадцать?
Может быть, сейчас не одеваться –
спать пора?"

Но уже топтались в коридоре.
Пахло супом, мусором и горем.
И казалось: все со всеми в ссоре.
Фыркал чайник, брызгая слюной.
На сковороде шипело сало,
и постель противно остывала
подо мной.

Приходила гостья. И сидела.
И лицо её казалось белым.
И, казалось, на глазах седела
русая тяжёлая коса.

"Мне вчера опять звонила Клава.
К городу подогнаны составы.
Вы бы вещи уложили, право…
Могут дать на сборы полчаса.

Очевидно, в завтрашней газете…"
Взгляд её насмешлив был и светел,
с длинной папиросы падал пепел
на пальто.
Гостья головой в дыму качала.
Мама страшным шёпотом кричала:
"Ни за что!

Не поеду! Выброшусь с балкона!"
Гостья улыбалась: "А ребёнок?
Мы – врачи. Авось, не пропадём!"
Проявлялось небо за домами.
Помню, гостья говорила маме:
"Васенька сказал, что едет с нами.
Будь что будет – только бы вдвоём!

Мы войну прошли – пройдём и это".
Тут она, пошелестев пакетом,
подала мне странные плоды…
Ржаво-красны, чёрствы, чуть примяты.
И с тех пор казались мне гранаты
тайною приметою беды.

Пахло страхом, хлебом, детским потом.
Гостья торопилась на работу.
И её оттаявшие боты
оставляли на полу следы.


2009

Чёрные зимы

Эти долгие чёрные зимы!
Дни, пугливо скользящие мимо…
От ветрянки до скарлатины –
карантины да карантины,
и метели плаксивый бред,
и угрюмо-оранжевый свет
воспалённого абажура,
прямо в стол упиравшийся хмуро.
И повсюду шуршанье газет!

От звонка до случайного стука –
скука, тяжкая детская скука,
одиночества детского мгла,
серый мрак от угла до угла.

Становились всё глубже ночи,
всё вокруг казалось непрочным,
и декабрь, как суровый отчим,
молча ёлку домой приносил.
Репродуктор тревожно басил,
и газеты! газеты шуршали!
И газеты уснуть мешали…
Тусклый шёпот будил в ночи.
Что за критики? Что за врачи?

Луч слепой по кровати шарил,
и душа сдувалась, как шарик,
и зима сахаристым льдом
покрывала стекло за стеклом,
и, наглея, вползала в щели.
А газеты, как змеи, шипели,
а газеты, как кости, хрустели,
грохотали, как дальний гром.
Что там пишут? О чём? О ком?

Снова что-то случилось где-то,
снова нас касается это!
И луна, прицелясь в окно,
ледяное пускает кино:
пальмы снежные, снежные ели,
и, не виданные доселе,
буйных папоротников кусты,
а за ними – белый пустырь,
и чем дальше – тем шире, шире…

То ли в Африке, то ли в Сибири,
то ли вовсе в залунном мире
приключилась эта беда –
может, мальчик забрел сюда
и, затерянный, в дебрях плачет.
Волки съели несчастную клячу
и ушли,
а хворост и воз
ветер гладко снегом занёс.
И поля пустые застыли –
только взблески алмазной пыли...
Может быть, и меня забыли
в этом дивном и жутком лесу?
И уже не найдут, не спасут!

Что-то тянет двинуться прямо.
Ни стекла, ни оконной рамы,
и уже у меня за спиной
вместо комнаты лес сплошной,
а из этой ажурной пущи –
взгляд внушающий, взгляд сосущий…
Не послушаться!
Не шагнуть!
И ногтями скорей зачеркнуть
эти страшные пальмы и ели!

Но в обиженном визге метели
всё ясней различались слова.
Тёмный чай на столе остывал,
и газет ежедневную стопку
по одной бросали, как в топку,
под оранжевый жаркий свет,
оставлявший на скатерти след.
И газеты трещали сухо,
и соседский Илюша в ухо
надышал мне страшный секрет:
мол, какой-то доктор-жевака
никого не травил! Однако
мы – евреи,
и поезда
повезут нас за это туда,
где снега и высокие ели,
нас в холодных бараках поселят,
там мы все, без еды и постели
будем жить, пока не умрём!

А газеты, как крысы, шуршали,
а газеты дышать мешали,
и в чулане душном своём
сумасшедшая бабка Бузя
каждый вечер вязала в узел
немудрёное барахло.

Между тем всё по-прежнему шло:
мыли пол, занавески стирали,
на детей непослушных орали,
и в кастрюльках кашу мешали,
и варили суп из костей,
холодец по ночам разливали
и по праздникам ждали гостей.

Это судорожное веселье
раскрутившейся карусели
за раздвинутым круглым столом,
под оранжевым вздутым шатром!

Ели много, а пили – не очень.
Пели песни – про чёрные очи,
про пора, в путь-дорогу пора,
про какие-то вечера…
И светились оранжево лица.
Кто боится? Никто не боится!
Мы, конечно же, здесь ни при чём!
Нас ничуть не касается это!
Мы – селёдкой! Мы – винегретом
победим, доедим, допоём!

И бутылка ходила по кругу,
и паштет предлагали друг другу…
Но мрачнели, оставшись вдвоём,
и, пугая друг друга, шептали:
"Вы читали? Конечно, читали!
Это очень недобрый знак.
Неужели, господи, снова?!"
И нескладное длинное слово
повторяли вразброс: "Пас-тер-нак".

2004

* * *

На обочине пыльной дороги, истёртой до крови,
двадцатилетняя мама моя ловит
попутку.
Уже десятые сутки
идёт война.
Мамин муж…
Она
к нему
и привыкнуть, как следует, не успела.
Такой взрослый! Смелый!
А тут – плакал, как баба,
матом честил начштаба
и кое-кого повыше,
не боясь, что могут услышать.
Дескать, танки отправили на ремонт,
а теперь людей его гонят на фронт –
как на бойню, с пустыми руками.

Он велел моей маме
пробираться к своим. К родителям, к сёстрам.
А она не успела. Просто
замешкалась. Думала: всё утрясётся,
немцев прогонят за несколько дней…
И вот
над ней
июльское солнце.

По широкой и плоской земле
чемоданчик в линялом чехле
мама волочит.
И никто её подвезти не хочет,
и напрасно часы стрекочут
на потной ладони.

Мимо гонят
усталый измученный скот.
Почему-то его
особенно жалко.
Женский вой. Громыханье подвод.
Жарко.
Нарастает и снова стихает
камнепад солдатских сапог.
Даль пустая, и пыль сухая,
и приказ: покинуть до вечера городок
жёнам старшего комсостава.
Им – налево, а маме – направо.

Там, направо – большая война,
а налево – большая страна.
Мама этой стране не нужна,
но никто её подвезти на войну не хочет.
И напрасно на пыльной ладони часы стрекочут.

Ей машины в лицо перегаром тяжелым дышат.
Мама не слышит,
мама просто не понимает,
что там ей сердобольный шофер объясняет
про бои,
которые где-то совсем уже рядом.
Маме надо к своим.
Маме – надо.

Слезинки на пыльных щеках
промыли светлые русла.
Ах!
Если б она, как следует, говорила по-русски –
она бы ему
могла объяснить, почему
ей так нужно пробраться домой.
Она беременна. Нет, не мной.
Это не я. Это тот,
кто через пару недель соскользнёт
неожиданно и легко
в зияющее очко
привокзальной уборной
и пропадёт в неизвестности чёрной –
где-то там, на подъезде к Уралу.

Мама устала.
Ей тяжело.
Она одета слишком тепло.
И чемоданчик её картонный
весит, кажется, тонну.
Мама, плача,
глотает воздух горячий,
приправленный горьким дымом.
Всё вокруг будто встало дыбом!

Рёв
и ругань,
потерянное молчанье,
жалобное мычанье
коров,
напирающих друг на друга.
Часто-часто дышат испуганные бока.
Солнце белое в небе таком же белом.
Двадцатилетняя мама моя уже овдовела,
но об этом не знает пока.

Над лохматым гнездом растревоженный аист бьётся.
И никто не берётся
помочь моей маме
перебраться поближе к яме.


Солнце плавит стёклышко циферблата.
По дороге уходят из жизни солдаты
на запад.
А родной её город вчера ещё занят.
Лица, лица…
Пыль под ногами клубится –
будто это уже облака.
И натужно часы стрекочут:
это время выбраться хочет
из затёкшего кулака.

Не судьба. Не лежать моей маме
в длинной, тёплой, вздыхающей яме.
В этой топи, в кровавом сиропе
не скользить ей в обнимку с сестрой,
становясь потихоньку землёй.
Суждено ей остаться одной
перед этой бескрайней страной,
перед этой безумной войной,
перед этой бездонной виной.
И ещё – половину вины
мне, родившейся после войны,
тёмным грузом взвалить на плечи.
И никак не становится легче,
и время не лечит.

Я росла, по ошибке живая,
и, по пальчику загибая,
повторяла вслух имена.
В землю брошены, как семена,
шесть братишек, четыре сестрички.
Как под запертой дверью стою –
не поспевшая к перекличке,
опоздавшая в яму свою.


2007

Новогодняя ночь

                  Это муж мой, и я, и друзья мои
                  Встречаем новый год.

                  (А.Ахматова, «Новогодняя баллада»)

Той монотонною зимой,
той многотонною зимой
земля стонала под снегами
сугробы горбились стогами.
Той ночью гулкой и немой
суровый мальчик шёл со мной.
В шестидесятническом стиле
мы остановку пропустили
и вот теперь назад брели,
согнувшись поперёк метели.
Дома квадратные вдали
цветными окнами пестрели.
Каким-то был опасно странным –
тот недостроенный район:
заборы, замершие краны
и пустыри со всех сторон.
Вдобавок ни души вокруг –
Лишь я да мой суровый друг.
За опоздание коря
себя, погоду и трамваи,
брели, скользя и загрузая,
от декабря до января
в снегу душистом по колени.



Исчезновенье, появленье,
исчезновенье, появленье,
от фонаря до фонаря,
из темноты в воронку света.
Казалось, там чуть-чуть теплей.
Еще казалось мне, что это
из перевёрнутых кулей
снежинки сыплются, как сахар.
Метель бросалась к нам с размаху,
как неуклюжий верный пёс,
облизывала наши лица.
Мой спутник бормотал под нос,
что хорошо бы заблудиться,
вот так бродить за часом час.
Дома никак не приближались,
они как будто к лесу жались,
как будто пятились от нас.
И, наконец, часы его
упёрлись стрелками в двенадцать.
Он предложил поцеловаться.
Я буркнула: «Ещё чего!»
Он стал демонстративно сух,
но отошёл довольно скоро.
Потом мы с ним читали вслух
про горницу, про шесть приборов.
Потом он торт открыть хотел –
я и от торта воздержалась…
Наш пражский торт остался цел.
Ну надо же! Какая жалость!
Такой испортить эпизод:
есть торт. В снегу. Под новый год!
Дыханья нашего дымки
сносило наперегонки
наискосок куда-то вправо…
Какой божественной оправой
для нашей юности была
такая высь, такая мгла!
А торт пришёлся очень кстати.
Ах, этот найденный с трудом
интеллигентский тесный дом!
Пальто горою на кровати.
На люстре шарики висели,
нас обласкали, отогрели.
Интеллигентское веселье.
Вертинский, Окуджава, Бах
и хруст капусты на зубах…
На блюде громоздился сом,
как оказалось, несъедобный –
себе же памятник надгробный.
И пробка плавала буйком
в бутылке белого сухого
вина (наверное, плохого).
Такой щемящий был уют
в том неуклюжем изобильи!
И все так неумело пили!
И все друг друга так любили!
Простуженный усталый шут
трудился над фрагментом сома,
желая посмешить народ,
а, может быть, наоборот –
чтоб поддержать хозяйку дома.
Я помню этот детский рот,
в смешную скобочку поджатый,
и серебристо-виноватый
его притворно-глупый взгляд,
кудряшки, пиджачок помятый,
у друга взятый напрокат.
И шарили по книгам тени,
и в долгом бестолковом бденьи
хмельная искренность была,
и ёлка в стены упиралась,
как будто выбраться старалась
к столу из своего угла.
И свечи трёпко мельтешили,
как будто догореть спешили,
как будто пересечься им
с рассветом страшно или стыдно.
Чернело зеркало окна,
а в нём мерцала глубина,
в которой было ясно видно,
как мы едим, как мы сидим.
Картины, книги, пианино,
ночного пиршества руины,
бутылки, блюдца, лица, спины…
Но было всё чуть-чуть другим.
Смотрелся попросторней дом,
печальней шут, угрюмей сом,
и в отражении своём
чего-то я не узнавала
и как-то странно изнывала –
как будто на краю провала
стою… О, как туда влекло!
И лишь холодное стекло
уйти в тот мир не позволяло.
Казалось, с двух сторон окна
идут два параллельных сна,
два миража, два наважденья,
и нас зачем-то создала
бездонная ночная мгла
пустой игрой воображенья.
Наговорила, намолчала,
наворотила, намечтала,
и мы растаем вместе с ней.
Два удивленья, два испуга
в упор смотрели друг на друга,
не понимая, кто главней.
Метанье гибнущих огней
тревожно что-то предвещало,
не то конец, не то начало…
Тот, отражённый дом исчез.
Светало медленно, толчками.
В оконной тёмно-серой раме
открылось поле, дальний лес.
Густая снежная усталость
на плечи шубой опускалась,
и так спокойно было мне
в рассветной серой тишине!
Я помню, как, полуживая,
в толпе друзей плелась к трамваю…
Предчувствие? Должно быть, да:
я вдруг расплакалась тогда –
как будто навсегда прощаюсь.
Что ж, так и вышло.
Не беда.
Они не стали мне чужими.
Я издали слежу за ними,
с чем сложностей особых нет.
Два академика, поэт,
художник, журналист, актриса.
Должно быть, многими описан
тот книжный дом, тот длинный стол,
малыш, который вдруг вошёл
в ночном костюмчике пушистом…
Он стал известным пианистом.
Красив, живёт на три страны,
играет в самых лучших залах.
А я всё помню сонный запах
затылка, маленькой спины.
А тот усталый добрый шут…
Всё чудно обошлось и тут:
не опустился и не спился,
наоборот – остепенился,
седой отец троих детей
и автор множества статей,
всё так же остроумьем брызжет.
Мой мрачный друг осел в Париже,
он был четырежды женат,
он бизнесмен и меценат.
Богат ли? Думаю, не очень.
Должно быть, ярок и умён,
но для меня остался он
в той давней новогодней ночи.
Она почти полвека длится.
Полвека мы идём пешком.
Шершавым быстрым языком
метель нам жадно лижет лица.
Идём. По-прежнему – вдвоём.
Висят под каждым фонарём
воронки голубого света.
Так страшно! Кажется, что это
цепочкой призраки идут.
Идут и нас не сторонятся.
Часы прицелились в двенадцать.
Они, пожалуй, подождут.
Ведь так нетрудно мне сегодня
в той давней ночи новогодней
исправить что-то, изменить –
а то и вовсе сочинить.
И вот, замешкавшись на миг,
я – ради самой важной строчки –
приподнимаюсь на носочки,
кладу ему на воротник
ладони в мокрых рукавицах.
Сейчас, сейчас он состоится –
«невинный поцелуй в снегу»…
И что же? Снова не могу.
И снова чувствую – не надо.
И мы идём – не врозь, не рядом,
уткнувшись лицами в пургу.
Вдыхаем чёрный жёсткий воздух
и выдыхаем нежный пар.
Я говорю себе: «Он – стар»,
и слышу: «А при чём тут возраст…» –
«Он был четырежды женат!
Он сорок лет живёт в Париже!
Он бизнесмен и меценат!»

Дома не делаются ближе.

А жизнь осталась за спиной.
С моей метельной сединой
бродить ночами не пристало.
Но мы который год идём.
Не в тот ли отражённый дом,
куда стекло не пропускало?

декабрь 2013


| 31.01.2014 02:23