Logo
20-30 нояб..2017


 
Free counters!


Сегодня в мире
06 Дек 17
06 Дек 17
06 Дек 17
06 Дек 17
06 Дек 17
06 Дек 17
06 Дек 17
06 Дек 17
06 Дек 17









RedTram – новостная поисковая система

Парк культуры
Синдром «Алмазного венца»
Юрий Кривоносов, Москва

(Окончание. Начало в «МЗ», № 210)

Но вернемся к основной нашей теме и рассмотрим еще один пример «присутствия и избранности»:
9 марта был траурный для него день. Он пришел ко мне днем, был спокоен, и советовался о делах денежных. Были долги, а на «Мольера» можно было рассчитывать. Спектакля «Мольер» не стало.

 Не пошел бы Булгаков к нему со своими бедами – лучшим его другом был, как известно, Николай Николаевич Лямин, которого арестуют только 3 апреля 1936 года, о чем есть запись в Дневнике ЕС: «Арестован Коля Лямин…».

 А 9 марта она записала:

«В “Правде” статья “Внешний блеск и фальшивое содержание”, без подписи.
Когда прочитали, М.А. сказал: “Конец “Мольеру”, конец “Ива­ну Васильевичу”.
Днем пошли во МХАТ — “Мольера” сняли, завтра не пойдет.
Другие лица.
Вечером звонок Феди: “Надо Мише оправдываться письмом” – о чем? М.А. не будет такого письма писать.
Потом пришли Оля, Калужский и – поздно – Горчаков.  То же самое – письмо. И то же – по телефону – Марков.
Все дружно одно и то же – оправдываться.
М.А. оправдываться не будет  Не в чем ему оправдываться…».

Как  видим, о Е. в этот день ни слова, более того, в Дневнике ЕС он появится только 27 ноября и до января следующего года больше не возникнет…

С арестом  Лямина открылась вакансия на замещение места «лучшего друга», и Е. начинает за это место бороться: уже с начала следующего года он  часто появляется у Булгаковых… Но и в дружбе есть своя градация отношений. Поэтому Е. занять место Лямина никак не мог.

Читаем в Дневнике ЕС:

«Вчера днем М.А. заходил к Сергею Ермолинскому. М.А. ходит к нему поиграть в шахматы, а кроме того – Сергей Ермолинский, благодаря тому, что вертится в киношном мире, – много слышит и знает из всяких разговоров, слухов, сплетен, новостей. Он – как посредник между М.А. и внешним миром…».

А вот другой уровень отношений:

«Коля Эрдман остался ночевать. Замечательные разговоры о литературе ведут они с М.А. Убила бы себя, что не знаю стенографии, всё это надо было бы записывать. Легли уж под утро». Другая запись: «Вообще их разговоры – по своему уму и остроте, доставляют мне бесконечное удовольствие»…

И совершеннейшая вакханалия разворачивается на страницах воспоминаний по поводу пьесы «Батум». Процитируем Е.:

Мне трудно подробнее говорить об этой пьесе. Я  не люблю ее, хотя бы потому, что она слишком тяжело отозвалась на всей его дальнейшей жизни… Он написал ее быстро. Весной состоялась официальная до­говоренность с театром, а уже в начале июня у него были готовы первые сцены. В конце июня пьеса была закончена…

Он рассказывает, как мхатовцы договаривались о ней с Булгаковым:
В тридцатых годах, когда в репертуарных планах почти всех театров страны стали появляться пьесы о событиях, касающихся исторической роли Сталина или о нем самом, обойти эту тему Художественному театру, который почитался эталоном для всей нашей театральной жизни, конечно, было нельзя. Руководители МХАТ поняли, что именно он, Булгаков, может выручить, как никто другой, потому что не сделает казенной и фальшивой пьесы.
Втайне он уже давно думал о человеке, с именем которого было неотрывно связано все, что происходило в стране. У Булгакова была даже заведена тетрадь с надписью «Заметки к биогра­фии Сталина». Возможно, он обмолвился в театре своими мыслями о волновавшей его теме, это и побудило обратиться к нему. Но все равно — предложение МХАТа застало его врасплох…

Далее:

Сидели у него дома (кто? можно подумать,  что и Е. там находился – Ю.К.) и разговаривали до рассвета. Говорили о том, что постановка такой пьесы будет означать полный переворот в его делах. Мхатовцы затронули его самые чувствительные стру­ны: разве мог он не мечтать о воскрешении своих произведений...
На следующее утро Булгаков пришел ко мне усталый и раз­битый. Он был растревожен до крайности, не знал, что делать…

Дневник ЕС:  «9 сентября 1939 г. Днем звонил Марков – когда М.А. может принять его и Виленкина, очень нужно переговорить. М.А. не было дома, я пред­ложила придти сегодня вечером, предварительно позвонив… Пришли в одиннадцатом часу вечера и просидели до пяти утра. Вначале – было убийственно трудно им. Они пришли просить М.А. написать пьесу для МХАТа… Все это продолжалось не меньше двух часов, и когда мы около часу сели ужинать, Марков был черен и мрачен.
Но за ужином разговор перешел на общемхатовские темы, и  тут настроение у них поднялось… Потом – опять о пьесе. Марков: – МХАТ гибнет. Пьес нет. Театр живет старым репертуаром. Он умирает. Единственно, что может его спасти и возродить, это – современная замечательная пьеса… И, конечно, такую пьесу может дать только Булгаков.
Говорил долго, волнуясь. По-видимому, искренно.
– Ты ведь хотел писать пьесу на тему о Сталине?».

Е. утверждает, что наутро к нему пришел Булгаков…

Дневник ЕС:
«29 сентября. Звонил Ермолинский, приехавший из Вешенской от Шолохова, у которого он прожил около месяца, – работал над сценарием “Поднятая целина”. Охотился там с Шолоховым, рыбарил».

Вот так – Е. в это время в Москве вообще не было!

Далее речь идет о запрете «Батума»:

Его первое появление у меня после случившегося трудно за­быть. Он лег на диван, некоторое время лежал, глядя в потолок, потом сказал:
Ты помнишь, как запрещали “Дни Турбиных”, как сняли “Кабалу святош”, отклонили рукопись о Мольере? И ты по­мнишь — как ни тяжело было все это, у меня не опускались руки. Я продолжал работать, Сергей! А вот теперь смотри я лежу пе­ред тобой продырявленный... Когда же это могло быть? О запрете «Батума» стало известно 15 августа. Ермолинского в Москве опять-таки не было. Елена Сергеевна записала в Дневнике:
«18 августа. Сегодня днем Сергей Ермолинский, почти что с поезда, только что приехал из Одессы и узнал.
Попросил Мишу прочитать пьесу. После окончания – крепко поцеловал Мишу. Считает пьесу замечательной. Говорит, что образ героя сделан так, что если он уходит со сцены, ждешь – не дож­дешься, чтобы он скорей появился опять.
Вообще говорил много и восхищался, как профессионал, понимающий все трудности задачи и виртуозность их выполнения».

Поцелуй Иуды! Считал пьесу замечательной? А что же он пишет потом? 

… И уже была написана мучительная пьеса «Батум» (с.666 !).

А далее уже вообще идет клевета.

Он осуждал писательское малодушие, в чем бы оно ни прояв­лялось, особенно же, если было связано с расчетом — корыстным или мелкочестолюбивым, не говоря уже о трусости. Тем беспощад­нее он осудил самого себя и говорил об этом прямо, без малейшего снисхождения. И не забывал до конца жизни. Кажется, именно с этого времени он стал носить темные очки, надевая их, когда выходил на улицу.  (Темные очки он стал носить по предписанию врачей, когда в связи с болезнью его зрение катастрофически ухудшалось – Ю.К.)  Ему мерещилось, что все показывают на него пальцем. Старался как можно больше сидеть до­ма. В театр или ко мне его сопровождала Лена. Иногда я заме­нял ее.

Это написано в 1982, но Е., видимо, показалось, что этого маловато, он дорабатывает сцену самобичевания, и в издании 1992 она дополнена следующей тирадой:

 – Мало меня проучили, бормотал он сквозь зубы. – Казнить, казнить меня надо! Он был к себе беспощаден.

А за что, собственно, он мог себя корить? Напомним слова самого Е., зафиксированные в протоколе допроса:

В разговорах за последнее время БУЛГАКОВ увлекался СТАЛИНЫМ. Во всех разговорах БУЛГА­КОВ очень хорошо отзывался о СТАЛИНЕ.

Булгаков никогда не кривил душой и не шел на сделки с совестью. Известно, что он мог бы спасти пьесу «Бег», если бы принял предложение Сталина: «...”Бег”, в том виде, в каком он есть, представляет антисо­ветское явление. Впрочем, я бы не имел ничего против постановки “Бега”, если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам ещё один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные пружины гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти, по-своему “чест­ные” Серафимы и всякие приват-доценты, оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что они сидели на шее у народа…».

Но такое «осоциаливание» шло вразрез с убеждениями Булгакова, и он на это не пошел!
14 сентября 1933 года он пишет своему брату Николаю в Париж: «Сообщения газет о том, что в МХТ пойдут “Мольер” и “Бег”, приблизительно верны… В “Беге” мне было предложено сделать изменения. Так как изменения эти вполне совпадают с первым моим черновым вариантом и ни на йоту не нарушают писательской совести, я их сделал…».

 Почему же Е. обвиняет Булгакова в писательском малодушии? Ответ можно найти у Максима Горького, который по подобному поводу писал: «Я знаю, что клевета и ложь – узаконенный метод политики мещан… Среди великих людей мира сего  едва ли найдется хоть один, которого не пытались бы измазать грязью. Это всем известно. Кроме этого, у всех людей есть стремление не только принизить выдающегося человека  до уровня понимания своего, но и попытаться свалить его под ноги себе, в ту липкую, ядовитую  грязь, которую они, сотворив, наименовали “обыденной жизнью”».

Сентенции Е. были опубликованы в 1982 году, почти через тридцать лет после смерти Сталина. Но ведь в то время, когда жил Булгаков, Сталин был признанным вождем, руководителем огромного могучего государства и его деяния, которые раскрыл перед всем миром в своем докладе на ХХ съезде Никита Хрущев, стали известны только в 1956 году. Как же можно рассматривать личность Сталина, какой она виделась в ту пору, с точки зрения сегодняшнего дня? У Булгакова были все основания не стыдиться своей пьесы, потому что он видел Сталина совсем в ином свете.

Обратимся к фактам. Когда Булгаков в 1930 году написал письмо Правительству, Сталин позвонил ему по телефону, и результатом их разговора явилось то, что Булгакова приняли на работу в МХАТ на должность ассистента-режиссера, то есть он получил кусок хлеба насущного. Затем по указанию Сталина был восстановлен запрещенный спектакль «Дни Турбиных». А когда у Ахматовой арестовали одновременно мужа и сына, и Булгаков помог ей составить письмо Сталину, то оба они были немедленно освобождены…

Чего ж ему было стыдиться-то? Да и Сталин сказал, что пьеса хорошая, но ставить ее нельзя, на что у него были свои соображения. И конечно, неудача с постановкой (а не с самой пьесой) стала для автора тяжелым ударом. Но это совсем другая тема…

Я помню, как в мае 1988 году на Булгаковские чтения, проходившие в Ленинграде, приехал из Москвы на один день Виталий Яковлевич Виленкин, чтобы опровергнуть клевету Е. на Булгакова по поводу пьесы «Батум», у истоков которой он стоял и знал дальнейшую судьбу этой пьесы в первоисточнике… Я уже в девяностые годы встречался с ним, и он мне снова рассказал о том, как Е. подтасовал эту историю.
Возникает вопрос – зачем?

Обратимся снова к статье Наталии Шапошниковой: «…Ермолинский был человек тщеславный, ему нужно было кричать о своей исключительности, он хотел преуспеть во что бы то ни стало!.. Поэтому, когда начался ажиотаж вокруг имени Булгакова, он стал "самым близким другом" Булгакова… Радуйся, что ты знал его лично и можешь рассказать хоть что-то из своих личных впечатлений. Однако тщеславной натуре этого оказалось мало… Ермолинского больше привлекает подлог и обман, нежели прямота и искренность. На пути к своей цели он идёт по головам других людей, в том числе и очень близких, совсем не бывших безразличными Булгакову.
В Союзе писателей и вообще в литературных кругах Москвы Ермолинский достиг положения непреложного знатока жизни и творчества Булгакова. Ведь за 45 лет, прошедших после кончины Булгакова, почти все те, кто его действительно близко знал, успели умереть, погибнуть, а здравствующие, очевидно, не представляли для Ермолинского особого препятствия… Но Ермолинский, видимо, забыл, что имя Булгакова слишком значительно, чтобы такой человек, как он, мог поступать с ним, как ему заблагорас­судится, что придёт время и раскроются все его махинации, и от них ничего не останется».


Ермолинский «мемуарит»... Рисунок Бориса Жутовского

Можно до бесконечности ковыряться в этих «воспоминаниях», потому что трудно перечислить всё, что там наворочено – одних мелочей – тьма… Скажем, таких «сокращений дистанции», как «Мой Миша… Мой бедный Миша…». «Эх, эх» – это междометие, присвоенное Булгаковым Мастеру, мемуарист повторяет от себя неоднократно… Измышления о порядках в лубянской тюрьме, вроде найденного острого осколка стекла, которым он полоснул по венам и кровь брызнула… А кровь может брызнуть только из артерии, а из вены медленно вытекает.  Байка о суициде – для легковерных: за попытку суицида (впрочем, тогда этого слова в обращении не было, а говорили просто – самоубийство) полагался не карцер, а срок! Ржавые ключи у охранника («Ключ, которым пользуются, всегда блестит» – Бенджамин Франклин.)… И прочее, и прочее…

Или обращение к Булгакову:
…Восстанавливая в памяти те первые услышанные главы, я вдруг вспомнил одну деталь… разговор по поводу нее у меня с Булгаковым  произошел (через несколько лет после первого чтения). – А помнишь, раньше у тебя было…. – начал я….

Через несколько лет – это через сколько? Через три, четыре, шесть?  Но в 1936 году он еще обращался к Булгакову на «вы», а, может, и до конца так было – ни Марика, ни Наталия Абрамовна Ушакова не могли вспомнить, чтобы они были на «ты». Тут, видимо, обычное явление – старший младшему говорит «ты», а младший ему – «вы». Разница в возрасте у них была в десяток лет, а в таких случаях, как правило, возникает некий барьер. У меня, например, много друзей с такой примерно разницей лет, и я не могу  никакой силой заставить  их отказаться от «вы», хотя сам  говорю им – «ты».

И вот теперь настал момент, когда пора сказать о вынесенных в заголовок нашего эссе словах «Синдром “Алмазного венца”». Но сначала одна интересная деталь. Рассказала Лиля (Елизавета Дмитриевна) Шиловская: «Ермолинский себя считал таким же талантливым писателем, как и Булгаков, он заявил об этом Елене Сергеевне, та взвилась, на этой почве у них испортились отношения».

Вот здесь и есть ключ к пониманию движущих им пружин. Он же возник со своими воспоминаниями только в 1966 году, когда начался ажиотаж вокруг произведений Булгакова и его имени, уже был опубликован роман «Мольер», идут и издаются пьесы, готовится к публикации роман «Мастер и Маргарита».

Тут и сработал этот самый катаевский синдром. На мой взгляд, Е. роднит с Катаевым общее чувство ущемленности в своих «правах».  Могу себе представить, что чувствовал Катаев, прочитав про себя в Энциклопедическом словаре следующие слова: «…Русский советский писатель…Брат Е.П.Петрова…». А он-то считал, что это Петров его брат… Получалось, что Петров уже признанный классик, а его, Катаева, причисление к этому званию еще весьма неопределенно. Он же понимал, что главные резервы своего таланта он истратил на верноподданнические сочинения, иначе говоря, – на конъюнктуру. И тогда он написал «Алмазный мой венец», в котором сам себя причислил к плеяде великих писателей своего времени и возвел себя на пьедестал.

Опубликовано было это его сочинение незадолго до того, как Е. выпустил свою книгу «Драматические сочинения», в которую включил записки о Булгакове. Есть все основания полагать, что если бы не было этой «вставки», то и книги бы этой не было, – ну, кто бы стал покупать и читать его пьесы? А тут – почти неизвестный Булгаков…. И  возникает одно любопытное соображение – вставка тоже соответствует общему названию «Драматические сочинения» - это не документальные записки, а именно сочинение…

Вскоре после публикации «Алмазного венца» на страницах «Литературной газеты» разразился скандал –  там обрушились с  руганью на Наталию Крымову, посмевшую выступить с разгромной рецензией на это произведение. Я решил вступиться за нее, и написал Открытое письмо редактору «Литературки»… В нём были, в частности, такие слова:

«…Читая его книгу, видишь, что ничего плохого он в адрес своих героев сказать вроде бы не хотел, что руководили им лишь естественные человеческие слабости, тут его можно понять – конечно же, обидно, когда твои сверстники и, как тебе кажется, ровни, вот как-то так вдруг стали классиками, причислены к лику бессмертных, а твое собственное бессмертие еще весьма проблематично. и даже как бы сомнительно.
Валентин Катаев, будучи несомненно крупным писателем и истинным художником, понимает, что между таковым и гением, имеющим право на звание классика, есть определенная разница и, пожалуй, даже непроходимая пpопасть. Не будучи уверенным, что люди ему воздадут за его труды то, чего бы ему самому хотелось, он спешит сделать это сам, и суету его видно невооруженным глазом. Потому-то и пытается сам с таким отчаянием взобраться досрочно на пьедестал, воплотиться в памятник из звездного материала. Однако опять же не будучи уверен, что это ему удается, он на всякий случай пробует одновременно стянуть своих соперников с их пьедесталов и путем заземленного бытописания снизить до собственного уровня. И это тоже в его книге, несмотря на ее необычную форму, проглядывает весьма отчетливо. Повествуемое им порой звучит для нас попросту фальшиво, потому что кроме личных катаевских ощущений существует еще и история советской литературы. Впрочем, все это уже написано в статье Kpымовой, которую Вы, несомненно, читали, и я вряд ли смогу здесь добавить к ней что-либо существенное. Смогу лишь добавить  еще то, что намеренный замен имен на клички вызван ни чем иным, как только опасением быть пойманным на неправде, но тут, выражаясь языком шашистов, "все дамки ловленные”…».

Казалось бы, с чего бы это Е. так не любил Катаева – они ведь в стремлении к прижизненной славе просто – братья-близнецы. Но  таков уж закон физики – одноименные заряды отталкиваются…

И вот какой момент у него меня насторожил. Е. пишет:

10 марта в 4 часа дня он умер. Мне почему-то всегда кажется, что это было на рассвете.
На следующее утро — а  может быть, в тот же день, время сместилось в моей памяти, но кажется, на следующее утро, — позвонил телефон. Подошел я. Говорили из секрета­риата Сталина. Голос спросил:
Правда ли, что умер товарищ Булгаков?
Да, он умер.
Тот, кто говорил со мной, положил трубку.
В этот день Е. у Булгаковых не было, тогда при чем тут «на рассвете»? Пришел он только вечером. Значит, звонок мог быть на другой день, но на другой день в доме было много людей, и такой звонок вряд ли остался бы всеми незамеченным. Но о нем не могли не знать Елена Сергеевна и Марика. Да и как Е. при его тщеславии не похвастался, что говорил с секретариатом Сталина? И вот тут я не могу отделаться от мысли, что звонили не оттуда, а туда! И позвонил сам Е., а потому никому тогда ничего не сказал. А в воспоминаниях написал – чтобы придать себе побольше весу…

В своей книге «Записки о Михаиле Булгакове» Лидия Яновская рассматривает вопрос о доносах, которые кто-то писал в НКВД. Причем это был человек из ближайшего окружения Булгакова, что следует из самих текстов доносов. Особое внимание она уделяет упоминанию о жене (смотрите эту фразу в тексте доноса). Но среди всех посетителей их дома были только две женщины, которые могли сказать Булгакову такие слова – это Ольга Бокшанская, жена актера Калужского, и Марика – жена литератора Ермолинского. Но Ольга была родной сестрой Елены Сергеевны, а ее муж соответственно – свояк Михаила Афанасьевича.  Весьма сомнительно, что именно он писал доносы: известно, что в то время под удар попадали все родственники репрессированных, и Калужский не стал бы сам себя ставить под такой удар. А кроме того стоит прочитать его записки   в книге «Воспоминания о Михаиле Булгакове», чтобы увидеть, что этот человек имеет совершенно иной «почерк», иной стиль изложения, иную лексику… Это пишет не литератор, а актер. Читаем у Яновской:

«…два доноса, датированные 1936 годом. Оба доноса прямо из дома — живого, теплого булгаковского дома, кем-то преданного и проданного. Предательство совершено, по край­ней мере, дважды: 14 марта и 7 ноября.
Это не клеветнические доносы. Они написаны точно и ли­тературно, с полным пониманием обстоятельств и темы. Они рисуют Булгакова таким, каким я давно знаю его. Стало быть, безобидные доносы? Нет, безобидных доносов не быва­ет… 
…14 марта, то есть на пятый день после публичной "редакционной статьи"   (имеется в виду статья в “Правде” – “Внешний блеск и фальшивое содержание” – Ю.К.),  "конфиденциальный источник" пред­ставляет отчет о самочувствии пытаемого:

“Сам Булгаков сейчас находится в очень подавленном со­стоянии (у него вновь усилилась его боязнь ходить по улицам одному, хотя внешне он старается ее скрыть). Кроме огорче­ния от того, что его пьеса, которая репетировалась четыре с половиной года, снята после семи представлений, его пугает его дальнейшая судьба как писателя... Он боится, что театры не будут больше рисковать ставить его пьесы, в частности, уже принятую Театром Вахтангова ‘Александр Пушкин’, и, конечно, не последнее место занимает боязнь потерять свое материальное благополучие.
В разговорах о причине снятия пьесы он все время спрашивает ‘неужели это действительно плохая пьеса’ и обсуждает отзыв о ней в газетах, совершенно не касаясь той идеи, какая в этой пьесе заключена (подавление поэта властью). Когда моя жена сказала ему, что на его счастье рецензенты обходят молчанием политический смысл его пьесы, он с притворной наивностью (намеренно) спросил: "А разве в   ‘Мольере’ есть политический смысл" и дальше этой темы не развивал. Также замалчивает Булгаков мои попытки уговорить его на­писать пьесу с безоговорочной советской позиции, хотя по моим наблюдениям вопрос этот для него самого уже не раз вставал, но ему не хватает какой-то решимости или толчка..." .
Второй ставший известным донос датирован 7 ноября того же 1936 года. "Я, – оказывается, говорил Булгаков дома, – похож на человека, который лезет по намыленному столбу только для того, чтобы его стаскивали за штаны вниз для по­техи почтеннейшей публики. Меня травят так, как никого и никогда не травили: и сверху и снизу и с боков. Ведь мне официально не запретили ни одной пьесы, а всегда в театре появляется какой-то человек, который вдруг советует пьесу снять, и ее сразу снимают. А для того, чтобы придать этому характер объективности, натравливают на меня подставных лиц... Ведь я же не полноправный гражданин... Я поднадзор­ный, у которого нет только конвойных... Если бы мне кто-нибудь прямо сказал: Булгаков, не пиши больше ничего, а зай­мись чем-нибудь другим, ну, вспомни свою профессию докто­ра и лечи, и мы тебя оставим в покое, я был бы только бла­годарен".
"А может быть, добавлял Булгаков, я дурак, и мне это уже сказали, и я только не понял".

Кто же приходит сюда с "женой"? С женщиной, которая чувствует себя так свободно, что может сказать Булгакову, яв­но на "ты": "Твое счастье. Мака, что рецензенты..."
Нужно внимательно отвести всех, кто приходит в одиноче­стве... Потом тех, кто приходит в обществе молчаливых, сдер­жанных женщин... Исключить Лямина. 7 ноября, когда пи­шется второй донос, Лямин на каторге, в запредельном Чибью... Исключить Павла Попова. В 1936 году он с женой Анной Ильиничной Толстой подолгу живет в Ясной Поляне, у Булгакова бывает редко, сохранились письма — Попова к Булгакову, Булгакова к Попову...
Кто же?
Евгений Калужский? Артист МХАТа Калужский бывает у Булгаковых часто: он муж Ольги, сестры Елены Сергеевны. Пытаюсь и никак не могу подобрать желанное "нет".
Или наш добрый знакомый Сергей Ермолинский, бываю­щий здесь с Марикой?
Определить автора по двум листкам доносов... По двум листкам — не в оригинале, а в публикации, может быть, не­доброкачественной, может быть, с искажениями. А может быть, и подло лживой?.. Умоляю московских друзей: не про­пустите следующие публикации. Еще бы два-три сочинения та­кого рода! Ну, не два-три, хотя бы одно... Но следующих пуб­ликаций нет. Печатают что угодно – не это. Похоже, в КГБ-ФСБ спохватились, что "засветили" агента.
Люди моего поколения знают: в мире доносов самым страшным было то, что все начинали подозревать всех. В тай­ном ведомстве, бесконечно меняющем аббревиатуры своего названия, дорожат честью осведомителей – даже шестидесяти­летней давности. (Помилуйте, у осведомителей дети, внуки! Каково будет им, если все узнают, что выделывал их дедушка или прадедушка!) И я, погружаясь в мир доносов, продолжаю всматриваться в лица булгаковских друзей, оскорбляя подо­зрением каждого. Хотя соглядатай среди них только один. И может быть, по принуждению... ».  (Лидия Яновская. Записки о Михаиле Булгакове. Издательство «Параллели». Москва, 2002, с. 206, 210, 212,213,214, 215). 

А вот у Бориса Соколова в его книге «Тайны “Мастера и Маргариты”. Расшифрованный Булгаков» таких тонкостей и в допуске нет, он рубит правду-матку, ни в чем не сомневаясь:
«Опасения Булгакова насчет Ермолинского бы­ли безосновательными. В декабре 1940 года по­следний был арестован (не в декабре, а в ноябре – Ю.К.), и в ходе допросов, как свидетельствуют их опубликованные протоколы, связи Сергея Александровича с НКВД никак не проявились…  Насчет Ермолинского Булгаков ошибся. Тот его не продавал. А вот настоящего Иуду в своем ближайшем окружении так и не выявил… А вот главную змею на своей груди он так и не заметил. Судя по опубликованным донесениям осведоми­телей НКВД, сексотом, плотно опекавшим Булгакова, скорее всего был Евгений Васильевич Калужский, актер МХАТа и свояк Булгакова…».

Что значит «скорее всего»? Это что?  То ли он что-то украл, то ли у него что-то украли?!

Непонятно, зачем было бы НКВД выявлять связи Е. с НКВД? Если таковые были, то им они были известны. И в протоколах этого отражено быть не могло. Тем более, что имена своих осведомителей они хранили (да и сейчас продолжают хранить) за семью замками… Сам же факт ареста в этом смысле тоже никакого значения не имеет. Ведь и генерал Ильин, и заместитель начальника отдела Ильяшенко, свидетельства которых я приводил выше, тоже были арестованы.  Ильин отсидел десять лет, а Ильяшенко только два, да и то потому, что посажен был позже, а освобождены были оба  после смерти Сталина… 

В деле же Е. есть некоторые странности. Как мы уже упоминали, его на допросах ни разу не били, в деле отсутствуют даты эвакуации из Москвы и прибытия в саратовскую тюрьму. После того, как ему объявили постановление о ссылке и освободили, он месяц пробыл в Саратове, хотя должен был немедленно отправиться в предписанное место и ежедневно отмечаться у оперуполномоченного. Никаких последствий  эта «самоволка» не имела…

Сергей Александрович Ермолинский имел неосторожность в своих воспоминаниях привести один разговор с Булгаковым на «киношную» тему. Процитируем:

Пришлось целиком погрузиться в «заказные» работы. Среди них были экранизации «Ревизора» и «Мертвых душ». Работа с кинорежиссерами ошеломила его. Они так шумели, кричали в его квартире, вмешивались в написанные им сцены, то и дело подкидывая ему необыкновенные выдумки, что только его юмор утихомиривал их буйный темперамент. После этих встреч у него болела голова. Он не привык к такой работе. Он привык работать в тишине, сосредоточенно. Иногда днем закрывал шторы, зажигал свечи. А тут... Он только разводил руками. «Ну, Сергей, не завидую тебе. Как это ты с ними управляешься?»
Я успокаивал его, говоря, что все, что происходит с его сценариями, нормально, так всегда бывает в кино. Он пишет варианты, их рассматривают, присылают стереотипные заме­чания и пожелания… Кроме того, режиссеры постепенно становились соавторами сценария, и я объяснял ему, что это хотя слегка и бьет по карману, но зато вселяет надежду, что фильмы будут осуществлены. «Мертвые души» должен был ставить в Москве И.А. Пырь­ев, «Ревизора» — М.С.  Каростин в Киеве, и казалось, оба сценария после всех мытарств появятся на экране. Каростин даже снял несколько сцен, но просмотренный дирекцией материал вызвал резко отрицательную оценку («формализм»), и работа над фильмом была приостановлена… А Пырьеву вместо «Мертвых душ» было предложено ставить фильм на современную тему («Партийный билет»).
На этом кинематографические дела Булгакова кончились. Пришлось заняться другим.

Не думал, не  гадал мемуарист, что через годы будет опубликован один интересный документ – выжимка из донесения, подготовленная – переписанная – оперативным сотрудником:
«Разговор ИСТОЧНИКА с БУЛГАКОВЫМ (на улице 22 дек. между 9–10 ч. вечера) в присутствии жены Булгакова Елены Сергеевны. 1936 г
БУЛГАКОВ рассказал:
В Киеве по делам кино я был в последний раз в 1934 году. Ставился мой сценарий «Ре­визор» по Гоголю. Еще перед самой постановкой, сценарий мой был здорово разгромлен на фабрике. Его выправлял ре­жиссер Коростин и очень много над ним работал. Я сам просто не мог выправить его, потому что не понимал, что от меня хотят. Уже после оконча­тельного приема сценария, я  предложил Коростину за­ключить с ним отдельный до­говор о соавторстве.
ИСТОЧНИК: Не помните, ка­кие условия соавторства?
БУЛГАКОВ: Больше чем по­ловина за написание шло ему.
ИСТОЧНИК: А не хотели вы просто послать его к черту?
БУЛГАКОВ: Нет. Он так ра­ботал, что из него вытягивали на фабрике все жилы. Кроме того, его вызывали в Москву, где всячески крыли за форма­лизм («Ревизор», уже снятый, законсервирован на фабрике по причине формалистических уклонов в картине).
ИСТОЧНИК: В конечном счете, это насильственное со­авторство или нет?
БУЛГАКОВ: Абсолютно нет! Надо прямо сказать, что после того момента, как я перестал понимать, что от меня хотят – работал почти один Коростин, а я только впадал в панику и хотел только поскорее удрать.
ИСТОЧНИК: А как вы отно­ситесь к тому, что Киевскую фабрику хотят потрясти и вы­бить оттуда всякую шваль?
БУЛГАКОВ: Если дело каса­ется только Киевской фабрики — овчинка выделки не стоит. Нужно потрясти все кинофаб­рики. Неужели это творческий, а не уголовный вопрос — де­монстративный отказ писате­лей от работы в кино?
На вопрос ИСТОЧНИКА: «Неужели вы, так хорошо зна­ющий Гоголя, и особенно “Ре­визора”, не могли сами закон­чить сценарий?» – БУЛГАКОВ ответил: «А черт его знает. У них такие доводы и такие требования, что я ничего не понял и должен был сдаться».

Возникает вопрос – почему беседа велась на улице, это же был декабрь, разгар зимы, на морозе не постоишь. Значит, разговор шел на ходу. А куда и зачем они могли идти?

В Дневнике ЕС за декабрь этого года зафиксировано, что Елена Сергеевна в течение девяти дней из-за болезни сына на улицу не выходила. А 22-го запись: «Звонили из “Литературной газеты”, просят, чтобы М.А. написал несколько слов по поводу потопления “Комсомольца”». Ни о каких посетителях речи не идет, что может свидетельствовать о том, что никакого необычного посетителя в доме не было. Не отмечено и такое обыденное событие, как вечерняя прогулка с ИСТОЧНИКОМ, потому что это опять-таки был «свой» человек. Они этого человека пошли проводить и заодно прогуляться. Прогулка эта имела обычный маршрут – от Нащокинского переулка, где жили Булгаковы, до Мансуровского, где жил Ермолинский. Что эти прогулки были привычными, свидетельствуют опять-таки записи в Дневнике ЕС:

 «29 августа 1939. Миша пошел пройтись – до Сергея дойдет, посидит немного.
25 января 1940 г.   Прогулка на почту (телеграмма Рубену Симонову) и до Ермолинских…
А вот свидетельство самого автора воспоминаний: «Обычно, прежде чем разойтись, провожали меня до Мансуровского…». Это еще 1936 год. Тот самый!

По времени беседа ИСТОЧНИКА с БУЛГАКОВЫМ как раз укладывается в неспешную прогулку между этими двумя переулками…

Ну и что – вписывается ли в эту беседу Евгений Калужский, который никакого отношения к кино не имел?  Единственным человеком в окружении Булгакова, сведущим в этой отрасли, был именно Е., да и запись беседы в донесении опера местами удивительно совпадает с текстом «воспоминаний», и из беседы видно, что вёл ее не просто «киношник», а именно профессионально подкованный сценарист!
И насчет выявления связи с НКВД, о которой говорит Соколов, здесь весьма наглядно продемонстрировано: даже во внутреннем документе имя осведомителя не называется – просто ИСТОЧНИК…

«Определить автора по двум листкам доносов... Умоляю московских друзей: не про­пустите следующие публикации. Еще бы два-три сочинения та­кого рода! Ну, не два-три, хотя бы одно...», – восклицает Лидия Яновская.

 А может быть, это и  есть то самое  «еще одно», которого так пророчески она ожидала?…
И вот парадокс: милая Наталия Крымова, так глубоко разобравшаяся в «Алмазном венце», оказалась загипнотизированной воспоминаниями Е., к которым написала предисловия – и в 1982 году, и в 1992-м.   В них она опирается на те узловые моменты в воспоминаниях, которые  целиком Е. выдуманы, мы их здесь рассмотрели, сличая с документами.  На нее, как вначале и на меня, подействовала магия личности Михаила Булгакова, из-за которого пострадал человек, виновный лишь в том, что был его лучшим другом.

Когда мы с ней встречались, а это было в начале восьмидесятого года, я еще слишком мало знал о Булгакове и даже не подозревал о существовании Сергея Ермолинского. В одном из предисловий Крымова пишет:

«Почему у меня как у читателя возникает чувство доверия к автору?
Его личное знание ничем не замусорено, не искажено. Нет сом­нения, что автор знает больше, чем написал. Он был наблюдатель­ным человеком, и ему было свойственно чувство живого любо­пытства…».

Ну как тут не вспомнить сцену с бароном Майгелем в главе «Великий бал у сатаны»:

«Да, кстати, барон, – вдруг интимно понизив голос, проговорил Воланд, – разнеслись слухи о чрез­вычайной вашей любознательности. Говорят, что она, в соединении с вашей не менее развитой разговорчи­востью, стала привлекать общее внимание. Более того, злые языки уже уронили слово — наушник и шпион…».

Когда Ермолинский понял, что на белом победном коне ему в историю русской литературы въехать не удастся, он попытался пересесть на черных булгаковских коней, надеясь, что это «верняк». Но, как гласит русская поговорка: «С чужого коня  и средь грязи долой!..».

Вот такое грустное эссе у меня получилось…

30.06.06

P.S.
«Верно, верно! – кричал Коровьев, – верно, дорогая Маргарита Николаевна! Вы подтверждаете мои подозрения! Да, он наблюдал за квартирой! Я сам, было, принял его за рассеянного приват-доцента или влюблен­ного, томящегося на лестнице. Но нет, нет! Что-то соса­ло мое сердце! Ах, он наблюдал за квартирой!».

«Колючие глаза Римского через стол врезались в лицо администратора, и чем дальше тот говорил, тем мрачнее становились эти глаза. Чем жизненнее и кра­сочнее становились те гнусные подробности, которыми уснащал свою повесть администратор, тем менее верил рассказчику финдиректор. Когда же Варенуха сооб­щил, что Степа распоясался до того, что пытался ока­зать сопротивление тем, кто приехал за ним, чтобы вернуть его в Москву, финдиректор уже твердо знал, что все, что рассказывает ему вернувшийся в полночь администратор, все – ложь! Ложь от первого до по­следнего слова!
Варенуха не ездил в Пушкино, и самого Степы в Пушкине тоже не было. Не было пьяного телеграфиста, не было разбитого стекла в трактире, Степу не вязали веревками... – ничего этого не было».

«…Все с интересом прослушали это за­нимательное повествование, а когда Бегемот кончил его, все хором воскликнули:
– Вранье!
И интереснее всего в этом вранье то, – сказал Воланд, – что оно – вранье от первого до последнего слова…».

Михаил Булгаков.  «Мастер и Маргарита»

Вместо рецензии
«Да, Юрий Михайлович, вопрос решен. Выслушав Ваш последний аргумент - анализ доноса в конце статьи (во-первых, замечательное исследование даты доноса, во-вторых, не менее убедительное сравнение текста доноса с текстом мемуаров Ермолинского), адвокат закрывает свою папку и, кажется, даже снимает мантию: теперь сомнений в преступлении нет. Остается просить о снисхождении? Но и это безнадежно: нет оснований для снисхождения.
Поздравляю Вас. Лидия Яновская. 22.10.08».

Количество обращений к статье - 2046
Вернуться на главную    Распечатать

© 2005-2017, NewsWe.com
Все права защищены. Полное или частичное копирование материалов запрещено,
при согласованном использовании материалов сайта необходима ссылка на NewsWe.com