Logo
8-18 марта 2019



Hit Counter
Ralph Lauren Sportcoats


 
Free counters!
Сегодня в мире
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19












RedTram – новостная поисковая система

Парк культуры
О знаменитостях – и не только…
Лев Вершинин, Нью-Йорк

(Продолжение. Начало в №№ 224-230)

Глава седьмая

Именно Рипеллино я обязан знаком­ству и дружбе с Борисом Абрамови­чем Слуцким, в обычной жизни че­ловеком очень замкнутым и неразговорчи­вым. Но Рипеллино был первым, кто опубликовал у себя в Италии сборник стихотворений Слуцкого. И Борис Абрамович с первой встречи был предельно откровенным и раскованным. Состоялась же эта встреча в январе пятьдесят седьмого года в ресторане гостиницы «Метрополь».

Рипеллино сразу, что называется, взял быка за рога и заговорил о традиции и но­ваторстве в послевоенной советской по­эзии. Сам он особенно любил и цитировал наизусть в подлиннике множество стихов Вознесенского и Евтушенко.

- Для меня их стихи, и прежде всего Вознесенского, - поэзия в самом высоком понимании этого слова! - с пафосом вос­кликнул он.
- А вот я отношу себя к традиционали­стам, - с явным вызовом сказал Слуц­кий. - Думаете, я не смог бы рифмочку придумать похлеше Андрея? Без труда. Но зачем? По мне, так поэзии особое изяще­ство и лоск противопоказаны, ее одежды просты и безыскусны.
- Да, но без новаторства поэзия бы скисла, остекленела! - вскинулся Рипелли­но. - Я убежден, что у вас в Союзе имен­но Вознесенский придал ей иное, свежее дыхание, спас ее от вторичности.
- Не знаю, не знаю. После Пушкина и вторым, похоже, быть не зазорно, - пари­ровал Слуцкий. - А вот быть вторым Вознесенским, с его немалой долей выпендре­жа, не хочу никак. Вы, наверное, замети­ли, - продолжал он, - что стих у меня прозаичен, а порой и тяжеловесен. Как са­ма нелегкая правда бытия. Для меня глав­ное - не игра слов, пусть и высокого класса, а само слово в его глубинной сути.
- Все-таки без новаторства поэзия... тихоходна, - не согласился Анджело.
- Я не бегун, чтобы любой ценой стре­миться прийти к финишу первым, - спо­койно ответил Слуцкий.

Расстались они, так и не придя к согла­сию о важнейшем назначении истинной по­эзии, но вполне дружески. Впоследствии они еще не раз виделись и в Москве, и в Риме.

Позже я понял - Борис Абрамович во­все не кривил душой, когда говорил, что не рвется в абсолютные лидеры. Он, похоже, даже не задавался вопросом, кто самый-самый в их военном «трио» - Самойлов, он или Винокуров.

Кого Слуцкий безоговорочно считал ге­ниальным, а может, и вовсе величайшим русским поэтом двадцатого века, - так это Бориса Леонидовича Пастернака. Тем более странными, если не дикими, могут показаться его гневные слова в адрес Пастернака на печально известном собра­нии Союза советских писателей.

Много лет я не отваживался спросить у Бориса Абрамовича, что подвигло его на столь, мягко выражаясь, некрасивый посту­пок. Решился он на это житейского благо­получия ради? Едва ли, подумал я. При всей его внешней суровости был он челове­ком удивительно добрым. Притом доброта его была тихой, не напоказ.

Вспоминается такой эпизод из далекого 1975 года. Борис Абрамович, готовясь к поездке в Италию на поэтический симпози­ум, заглянул ко мне домой - кое-какую до­полнительную информацию об итальянской реальности получить. Сразу заметил, что же­на лежит на диване, моршась от боли.
- Что с ней такое? - тихо спросил он.
- Опять резко поднялось давление. Врачи новое лекарство ей прописали, да вот никак его достать не могу. Ни в одной аптеке нет.

Поговорили мы с Борисом Абрамови­чем о тенденциях в современной итальян­ской поэзии, съели «рыбу-фиш», запили ее белым вином, и он собрался уходить. На прощание спросил, будто невзначай, как же это лекарство называется, пожелал же­не моей Марии скорейшего выздоровления, и на том мы и расстались.

Приехал Слуцкий дней через десять и вскоре пришел ко мне. Положил на стол плитку шоколада и... недоступное мне в Союзе и, как я узнал потом, очень дорогое лекарство для жены. Ладно, это всего лишь сценка из повседневной жизни. А любовь в кавычках поэтов друг к другу общеизвест­на. Неужто и Слуцкого заразная эта бо­лезнь не обошла стороной?

Ответа на свой немой, мучительный во­прос я так бы и не нашел, если бы однаж­ды Борис Абрамович сам о том не загово­рил. Собственно, речь шла о поэзии Лео­нида Мартынова. Я честно сказал, что по­следние его стихи мне нравятся куда мень­ше — какие-то они натужные и нередко просто искусственные.

- Конечно, оба мы стали писать хуже... С той самой поры, как собаками цепными набросились на Бориса Леонидовича. Вы все, верно, думаете, что я лично страха ра­ди иудейского на него обрушился. И еще потому, что гению даже талант невольно завидует. Так ведь?

Я молчал, не зная, что ответить.
- Вовсе нет, Лев. Мне и в самом деле показалось - постыдно и непатриотично отдавать свой роман за рубеж. Пусть даже в коммунистическое издательство.
- Что же ему еще оставалось делать, если в Союзе «Доктора Живаго» печатать не хотели ни в какую? Уже набранный экземпляр взяли и рассыпали! - воскликнул я.
- Ну, я считал - борись, доказывай свою правоту. Ведь в отличие от пресловутых рабочих масс я-то роман читал в рукописи. И ничего такого антисоветского в нем не нашел... Ох, сказалась моя партий­ная, бойцовская закалочка, - с горечью заключил Борис Абрамович.

О главном он, однако, умолчал. Прозре­ние пришло к нему очень скоро. Из беско­нечного потока хамских по тону и бездока­зательных писем рабочих и крестьян, твор­ческой интеллигенции и военных Слуцкий понял, в какую гнусную компанию бдитель­ных партократов и круглосуточных антисе­митов он попал. Ни минуты не медля, помчался он в Переделкино к Пастернаку. А там не фигурально, а натурально пал пред ним на колени, умоляя простить, если толь­ко это возможно.

Пастернак, умевший и со своего поэти­ческого Олимпа отличать искренность от фальши, Слуцкого простил всем сердцем. Но вот сам Борис Абрамович отпущения того тяжкого греха не дал себе до последнего дня жизни. Целых тридцать лет ныла и болела незаживающая рана. И никаких оправданий задним числом Борис Абрамо­вич себе не искал. Именно об этой неот­ступной боли стихотворение Слуцкого «Днем и ночью»:

Днем загоняем толки в догмы,
а ночью поважней итог мы
подводим,
пострашней итог.
Он прост, неотвратим,
жесток.

Не каждый решится заранее подводить жизненные итоги, да еще с такой предель­ной к себе суровостью. Слуцкий себя не пожалел.

Боюсь только, что многим жизнь поэта покажется сплошным  мучительным испыта­нием. Вовсе нет - семейная его жизнь сложилась поистине счастливо, и будущее нередко виделось ему тогда просто луче­зарным.

Летним жарким днем я вышел из своего нового дома на Красноармейской улице и у самого подъезда встретил Слуцкого. Был он не один, а со своей спутницей, молодой красивой шатенкой.
- Познакомьтесь, моя жена Татьяна. Для меня милая, любимейшая Танечка.

Застигнутый врасплох - Борис Абра­мович был убежденным холостяком и долго не женился, - я брякнул:
- А вас она, Борис Абрамович, любит?
- Очень. Иначе разве вышла бы моло­дая русская красавица за старого еврея! - с ухмылкой ответил он.
- Так уж и старого, так уж и еврея, - в тон ему отозвалась Таня.

Несмотря на изрядную разницу в летах, они оказались на редкость удачной парой. Татьяна стала для Слуцкого не только нежной, заботливой женой, но и прекрасным, суровым редактором и критиком. Отныне без ее одобрения он не отдавал в печать ни одного стихотворения.

Увы, длилась эта почти идиллия недол­го. Вскоре Таня тяжело заболела — врачи нашли у нее рак крови. Лечиться ее отправили во Францию, но и тамошние доктора помочь ей реально не смогли. Через меня она связалась с Римом, где в то время как раз разрабатывали новейший, довольно эффективный метод лечения этой страшной болезни. Собралась туда поехать - не ус­пела, умерла от острейшей анемии.

Для Бориса Абрамовича смерть люби­мой жены стала новым жесточайшим уда­ром, от которого он так и не сумел оправиться.

Последний год жизни он провел пол­нейшим затворником, не встречаясь даже с близкими друзьями. За ним трогательно, как за больным ребенком, ухаживал брат. Борис Абрамович и впрямь болел тягчай­шими воспоминаниями о давнем и недавнем прошлом. Лишь брату он поверял горь­кие свои раздумья о том, что с болью вели­кой называл: «О грядущем злая память».

Как то ни грустно, судьба щедро «ода­рила» его мучительными испытаниями - войной, разрывом нелепым с Пастернаком, гибелью жены - и явно недодала ему и простых житейских радостей, и славы. Но меня не покидает вера, что беспристраст­ное время все расставит по своим местам. Хоть и запоздалое, посмертное признание он, поэт редкой искренности и мужества, заслужил целиком и полностью.

Глава восьмая

Как это ни грустно, но радость встре­чи, знакомства и дружбы со време­нем, особенно если долго живешь, неизбежно превращается в полынь горькую расставания навечно. В семьдесят пятом го­ду, прожив всего пятьдесят пять лет, умер после тяжкой, мучительной болезни Анджело Мариа Рипеллино, а в восемьдесят ше­стом мы проводили в последний путь поэта судьбы трагической и славной Бориса Абрамовича Слуцкого.

Но, может, тем и хороша жизнь наша, что знать будущее нам не дано. Тогда, попрощавшись с Рипеллино, я ощутил острую потребность поделиться с ним хоть в письме чувством внезапной, внутренней близости с этим до того незна­комым мне человеком. И уже через две недели получил от него теплое ответное письмо. Вот оно.

«Мой дорогой Лев,
прежде всего хочу поблагодарить тебя за твою искреннюю заботу обо мне и ощущаю тебя настоящим другом. Можешь во всем надеяться на мою помощь. Вспоми­наю с грустью наши московско-ленинград­ские вечера и всем сердцем надеюсь скоро вернуться в Союз. Написал в издательство Эйнауди, чтобы они присылали тебе все книжные новинки. Завтра напишу об этом и «Фальтринелли». Я собираю воедино все мои стихи и пришлю тебе рукопись. Недав­но написал стихотворение «Моим русским друзьям» и второе, в котором выразил всю свою любовь к жизни, о чем мы с тобой так много говорили. Ответь мне сразу и пи­ши по-русски, как и я отныне буду тебе пи­сать. Вспоминай обо мне с теплотой.
Твой Анджело».

На первый взгляд, всё для меня склады­валось прекрасно - я стал получать из итальянских издательств книги, вплотную занялся переводами и литературной крити­кой.

Увы, и неприятности не заставили себя долго ждать. Брейтбурд прознал от шофе­ра, что я «манкировал своими обязанностя­ми». Иными словами - часто оставлял Рипеллино наедине с его очередным собесед­ником-писателем. Хорошо еше, что бди­тельный Георгий Самсонович не проведал о Валентине, а то мне и вовсе не сносить бы головы. Впрочем, товарищ Брейтбурд и без того в наказание пообе­щал, что в следующий приезд Рипеллино я буду ходить с ним лишь на официальные приемы, а уж писателей он берет на себя. А еще он строго-настрого «посоветовал» мне вести переписку исключительно через иностранную комиссию, то есть через него.

Я внимательно Жору выслушал и ни од­ному его совету не последовал. Стал переписываться напрямую сначала с Рипеллино, а потом и с другими итальянскими писате­лями и получать от них книги для возмож­ного перевода и публикации в Советском Союзе.

Это потом, уже в шестидесятые годы, Рипеллино объявили скрытым антисоветчиком - за то, что он сурово осудил вторжение советских войск в Чехословакию.

На самом же деле Анджело искренне любил Россию и даже после событий в Венгрии всячески пытался убедить друзей, а главное, себя самого, что оттепель вопре­ки всему продолжается. Не отрезвили его вначале и злые нападки на Бориса Леони­довича Пастернака сразу после опублико­вания в Италии в ноябре 1957 года рома­на «Доктор Живаго».

Ничего удивительного здесь нет. Если уж в годы сталинщины не только левая интеллигенция Запада, но и многие либералы и демократы не верили в существование Архипелага ГУЛАГа и в лживость всех этих процессов над якобы врагами советского народа, то что требовать от людей, дож­давшихся оттепели?

Ведь еще задолго до Солженицына итальянец Иньяцио Силоне и француз Андре Жид писали о лагерях смерти в стране победившего социализма. А тогдашний глава социалистической пар­тии Италии Ненни назвал эти позорные су­дилища «средневековыми процессами над ведьмами». В ответ западные поборники свободы лишь сокрушенно качали головой: «Кто не знает, что писатели - чудаки и фантазеры, готовые поверить любой глу­пой выдумке. Ну, а Ненни явно поддался на провокацию ловких антисоветчиков».


Анджело Мария Рипеллино, каким я его помню

Вот и Рипеллино первое время был ис­кренне убежден, что ряд писателей и общественных деятелей Запада, выступая в защиту великого опального поэта, стремятся прежде всего опорочить Советский Союз.

Если же быть до конца честными, то на­до признать, что иные из «адвокатов» Па­стернака и в самом деле пеклись, в основ­ном, о своих корыстных интересах.

О тяжких своих сомнениях Рипеллино с присущей ему честностью поделился со мной в предновогоднем письме 22 декабря 1957 года:

«Дорогой Лев,
шлю тебе, твоей жене и дочке целый мешок наилучших новогодних пожеланий. Пусть жизнь твоя будет спокойной и ра­достной, всех тебе благ. Сам я днем и ночью пишу книгу о Маяковском и наде­юсь, что вещь будет значительной. Включил туда и мои впечатления о встрече с Лилей Брик и Василием Катаняном.
В эти дни у нас только и говорят и даже отчаянно шумят о романе Пастернака. Газеты, журнальчики, газетенки, литератур­ные листки всех мастей грудью встали на защиту несчастного, гонимого поэта. Мне лично весь этот шум крайне неприятен. От­ныне имя Пастернака, которого я хотел представить во всей его литературной зна­чимости, стало знаменем низкопробных журналистов, а сам он - героем салонов. Все называют «Доктора Живаго» самым крупным русским романом после романов Льва Толстого. Притом многие - даже не прочитав его. Так вот - для меня Пастер­нак был и остается великим поэтом и не столь уж замечательным прозаиком. К тому же мне не по душе все эти речи, неизменно переходящие под конец в ядовитые напад­ки на Советский Союз. Я, можно сказать, был в Италии пионером пастернакизма, но нельзя же всю жизнь заниматься одним-единственным поэтом. В русской советской поэзии и прозе есть немало других произ­ведений, которые меня глубоко волнуют, — к примеру, стихи Заболоцкого, Слуцкого, Винокурова, эссе Виктора Шкловского. Еще и по этой причине очень надеюсь вскоре встретиться с тобой в нашей родной Мос­кве. Чао, Лев.
Твой Анджело».

Невеселое, прямо скажем, письмо, да и суждения Анджело нередко далеки от истины. Не спорю, он мог ошибаться в людях и в оценке событий, но в глубочайшей поря­дочности и благородстве ему никак не от­кажешь. А главное, никакие соображения выгоды или хитроумного расчета не могли подвигнуть его на бесчестный поступок.

Уже через месяц после начала «дела Па­стернака» беспардонно-наглый тон газетных статей и неумело срежиссированные гне­вные письма «простых советских людей» вы­звали у него неподдельное отвращение. Те­перь он твердо решил как можно скорее приехать в Москву и на месте самому во всем разобраться.

Он отправил письмо Георгию Брейтбурду с просьбой организовать ему встречу с Пастернаком. У него для Бориса Леонидо­вича и подарок припасен — новые перево­ды на итальянский язык ранних его стихов.

Отказать Рипеллино, тогда еще бывшему в фаворе у руководства Союза писателей, послушный чиновник, государственный ев­рей Георгий Брейтбурд не посмел, да и не хотел. В тот момент эстет и поэтический гурман, буквально вкушавший каждую стро­ку Пастернака, победил трусливого карьериста. С присущей ему деловитостью Жора тут же связался по телефону с Пастерна­ком и договорился с ним о встрече. Само собой разумеется, в ней примет участие и он, Георгий Брейтбурд. Он все быстренько согласовал с вышестоящими инстанциями и пригласил Рипеллино поехать к Борису Лео­нидовичу на дачу в Переделкино. Притом, не одного Анджело, но и Евтушенко, давно мечтавшего познакомиться с несравненным Пастернаком. Поехал и я - в качестве пе­реводчика. Хоть Рипеллино прекрасно говорил по-русски и переводчик ему был не нужен, так требовал ритуал, и все тут.

30 апреля 1959 года. Черный «москвич» несет нас по серому асфальту шоссе в Переделкино. Впереди сидят люди официаль­ные — Жора и шофер, сзади — Рипелли­но, Евтушенко и я. По лицу Евтушенко ви­жу, что он очень волнуется и здорово ро­беет, как ученик перед трудным экзаменом. Разговор неизбежно заходит о злобных на­падках на Пастернака. Хотя травля после выколоченного из поэта отказа от Нобелев­ской премии несколько поутихла, печатать его не печатают. А жить-то надо, и он вы­нужден заниматься переводами, крадущими у него, как он сам с болью говорил, соб­ственные поэмы.

И вдруг Евтушенко громко так, словно он не в машине, а на трибуне, объявил:
- Я тоже написал письмо от имени... трудового поэта.
И прочитал с чувством:

Мне критики твердят из года в год:
Народ не понимает Пастернака.
А я вот понимаю Пастернака.
Так что же, я умнее, чем народ?

По мне, Евтушенко поступил весьма смело. Особенно если учесть, что это было за время. Ведь он не мог не знать, что Брейтбурд уже по долгу службы доложит обо всем куда положено. Да и меня он ви­дел впервые. Но вот - не убоялся.

Пастернак стоял на крыльце и, завидев нас, приветливо махнул рукой. Спустился по ступенькам и за руку поздоровался с каждым. Он сразу узнал не только Евтушен­ко, но и Рипеллино, с которым уже вел пе­реписку.
- Так вот почему вы подписываетесь «Грузин из Палермо», - обратился он к Анджело. - Вы и в самом деле очень по­хожи на грузина.

Потом испытующе поглядел на меня - мол, а вы здесь с какой такой целью (Георгия он хорошо знал по предыдущим визи­там)? Я извинился и под благовидным пред­логом оставил их на некоторое время.

Позже Рипеллино рассказал мне, как проходила встреча. За обедом Пастернак и Евтушенко читали свои и чужие стихи. Евтушенко - «Пролог» и «Свадьбы», Борис Леонидович — «Вакханалии» и стихи Мари­ны Цветаевой.

Когда обед уже заканчивался, Пастер­нак вдруг поднялся и сказал:
- После столь обильной еды надо не­много передохнуть и проветриться. - И обращаясь к Рипеллино, добавил: - Не хотите ли, каро Анджело, составить мне компанию?

Рипеллино намек понял, сразу встал и вышел в коридор вместе с Пастернаком. А тот поднялся с гостем на второй этаж в свой кабинет и, усадив Анджело за столик, сказал с досадой:
- Ох уж этот вездесущий Георгий Самсонович! Неужто не понимает, что при нем и поговорить-то откровенно нельзя. Хотя, скорее, просто не желает понять - не положено ему. - И с лукавой улыбкой доба­вил: - Впрочем, я тоже принял свои оборонительные меры. Это вам. - Он протя­нул Анджело тонкую картонную папку со стихами. - Последние самые, постживаговские, некоторые бесспорно крамольные. Отпечатаны только в пяти экземплярах. Все, что понравится, переводите и публи­куйте. Даю вам на это исключительное пра­во. Если понадобится, подтвержу письмом.
- А вы не боитесь? - вырвалось у Ри­пеллино.
Пастернак махнул рукой:
- Бояться надоело, амнезия наступила. Знаете, Анджело, загнанный в угол утрачивает страх. Так что предоставляю вам пол­ную свободу выбора и целиком полагаюсь на ваш вкус. - Помолчав с минуту, доба­вил: - Вот за Олю, признаться, побаива­юсь. Но думаю, и ее не тронут. Им же са­мим невыгодно...

В коридоре Анджело сунул папку в свой портфель, а потом вместе с Пастерна­ком вернулся в гостиную.

На обратном пути в Москву - теперь нас вместе с шофером было всего трое - Рипеллино не переставал восхищаться Па­стернаком:
- Какой человек, сколько в нем муже­ства и благородства! А стихотворения одно лучше другого. По-моему, он достиг той не­мыслимой простоты, к которой стремился всю жизнь... И знаешь, без Ольги ему, похоже, пришлось бы куда труднее и мрачнее.

Рипеллино не ошибся - последние лет десять Ольга Ивинская была для Пастерна­ка верным и надежным помощником во всех его делах, особенно совсем непростых издательских, как в Союзе, так и за рубе­жом. Борис Леонидович лично следил за тем, чтобы немалая часть гонорара за изда­ние «Локтора Живаго» передавалась надеж­ными гонцами именно Ивинской. Уже по­сле смерти Пастернака, при новой нашей встрече в Москве, Рипеллино рассказал мне, что она получала гонорар прямо из-за рубежа, иной раз в рублях, а иной - в долларах. Но чтобы за это в тюрьму сажали - уму непостижимо! Такое могло произойти только в уникальной Стране Советов.

Сам же Пастернак в последний год жиз­ни гонениям со стороны власть имущих не подвергался. Во многом благодаря благо­родству Рипеллино.

В Москве, когда мы вышли из машины и направились к гостинице «Националь», я на прошание спросил Анджело:
- Так будешь печатать эти его стихи?
- Посмотрю. Очень бы не хотелось ставить Бориса Леонидовича под новый удар.
- Кого, властей?
- Почему же одних властей? В не меньшей мере его братьев-поэтов. Ведь как это ни грустно, но порой и талант вражде­бен гению. Иначе как понять, что такие сильные поэты, как Леонид Мартынов, Ве­ра Инбер, Михаил Луконин, тоже ратовали за его исключение?
- Ради спокойной жизни и благополу­чия своего. Элементарно хотели перестраховаться, - предположил я.
- Конечно, не без этого, - согласился Рипеллино. - Однако поверь мне - зависть не менее мощное чувство, чем лю­бовь и ненависть.
На том мы и расстались.

Вернувшись в Италию, Рипеллино напи­сал несколько очерков о Москве и Ленинграде, в которых рядом с восторженными отзывами о поэзии Пастернака и Заболоц­кого назвал социалистический реализм «се­ростью на марше». Что весьма не понрави­лось тогдашним литературным чинушам. Неизданные же стихи Пастернака он так и не опубликовал. А ведь пресс-атташе одно­го американского издательства предлагал ему за них 30 тысяч долларов — сумму по тем временам огромную.

Ну, а я с того майского дня и вовсе впал у Георгия Самсоновича в немилость. В гости к Эренбургу он повез Рипеллино сам, единолично. Да только не взял в рас­чет многомудрый Георгий, что автор «Ху­лио Хуренито» и «Бури», тертый калач и немалый циник Илья Григорьевич Эренбург - не чета старомодно-деликатному Борису Леонидовичу Пастернаку.

Принял Эренбург гостей радушно, очень растрогался, узнав, что Рипеллино читал не одни его романы, но и многие статьи. И внезапно обратился к Жоре со­всем другим, ледяным тоном:
- Георгий Самсонович, знаете, я впол­не свободно владею французским. А с Модильяни и по-итальянски сумел объясниться. Впрочем, синьор Рипеллино отменно говорит по-русски, а посему нет ни малей­шей нужды в вашей помощи. Так что при­ходите часа через два-три. И приятного вам аппетита.

Он вывел онемевшего от такой наглости Жору в коридор, вежливо попрощался и бесшумно закрыл за ним дверь. Обо всем этом Анджело рассказал мне тем же вечером с веселым смешком, довольный и, по­нятно, немного смущенный.

А на мой вопрос, как прошла встреча с Эренбургом, сказал, подумав:
- Умен этот старый лис адски, по мне, так даже слишком. И похоже, радости от этого и сам не испытывает - ведь себя-то обманывать он все-таки не научился.

В том, что Эренбург пытался обманы­вать других, мне довелось убедиться само­му еще раньше, в сорок девятом году. Тог­да уже вовсю развернулась в советской печати кампания против «гнусных космополи­тов в среде писателей». Вдруг обнаружи­лось, что почти все они, начиная с Багриц­кого и Светлова, взяли себе лживо-русские псевдонимы, чтобы скрыть от народа свое изначальное еврейство.

Эренбург приятным на слух «патриотов рассейских» псевдонимом не обзавелся, своего еврейского происхождения не отри­цал и «отца юриста» себе не подыскивал.

Только сама эта принадлежность к народу Книги была для властей предержащих неоспоримым доказательством вины.

Теперь официальные, русские по крови критики припомнили Эренбургу и антисоциальный, законную власть осмеивающий роман «Хулио Хуренито», и мелкобуржуаз­ную повесть «Любовь Жанны Ней».

Как же отреагировал на эти резкие вы­пады в адрес «лохматого» - так он ласково называл Эренбурга - вождь народов Иосиф Сталин? Послал Эренбурга в Ита­лию. Вождю Илья Григорьевич был нужен именно «на экспорт» - показать клеветни­кам на Западе, что, хотя большинство кос­мополитов - евреи, есть среди них и свои, вполне советские люди. Именно к та­ким относится и Эренбург, столь популяр­ный у западных либералов.

В это самое время получил я приказ ехать с группой моряков в Рим для прием­ки кораблей. Так волею случая очутился я в Риме одновременно с Эренбургом, выполнявшим, само собой разумеется, куда более важную миссию.

Но в этот раз даже ему, прирожденному оратору и полемисту, пришлось нелегко. На разрекламированной заранее пресс-кон­ференции Эренбурга корреспондент газеты «Мессаджеро» спросил у знатного гостя:
- Не кажется ли вам, что развернутая советской печатью и радио борьба с космополитизмом носит ярко выраженный антисемитский характер? И не напоминает ли она лично вам, господин Эренбург, средне­вековые процессы Инквизиции над ведьма­ми и еретиками?

На что Илья Григорьевич, после секун­дного замешательства, ответил – мол, нелепо здесь проводить какие-либо параллели с тогдашним варварством. Это всего-навсего особая, новая форма критики и са­мокритики. Вот ведь и его самого крепко ругали в газетах, но никаких администра­тивных мер не приняли. Сами видите, он свободно и откровенно беседует с итальян­скими журналистами, не чураясь никаких сложных тем.

Да, Илья Григорьевич Эренбург ради бренной славы и самосохранения нередко поступался чувством стыда и совести. Но после хрущевского разоблачения культа личности он написал глубоко искреннюю повесть «Оттепель», и слово это стало сим­волом недолгого, увы, светлого времени после сплошной сталинской тьмы.

На склоне лет у словоборца, правдо­любца и мастера компромиссов с собствен­ной совестью хватило душевного мужества раскаяться в своей слабости, а порой и приспособленчестве. В конце жизни Эрен­бург поверил твердо, что для Страны Советов худшее позади и наступает время глу­бинных реформ.

Увы, тут он ошибался. После недолгой оттепели на долгие годы воцарилось в стране брежневское безвременье, не такое, правда, страшное, как период сталинской тирании.

Это, однако, вовсе не мешало органам по-прежнему преследовать всех тех, кто шагал не в ногу с режимом. Тому пример - замечательный поэт Иосиф Бродский, вна­чале за свою «антисоветчину» угодивший в тюрьму, а затем, уже в спокойном 1972 го­ду, изгнанный из России как асоциаль­ный элемент.

Супербдительный КГБ не обделял сво­им вниманием и подозрительных иностранцев. Когда уже после смерти Пастернака в 1960 году мой друг Рипеллино напечатал подборку его стихов, он предпослал ей ко­ротенькое предисловие. И были в нем та­кие слова:
«В другой стране такому поэту при жиз­ни поставили бы памятник, а в Советском Союзе его, ошельмовав и затравив, преж­девременно свели в могилу».

Сразу же верный друг Союза «замеча­тельный славист Анджело Мариа Рипелли­но превратился в злобного антисоветчика и клеветника. В иностранной комиссии реше­но было отныне Рипеллино в Страну Сове­тов не пускать, ибо он гнусно злоупотре­бил ее гостеприимством и открытостью. Яс­ное дело, верный служака Георгий Брейтбурд не остался в стороне от поношения, о чем Рипеллино и поведал мне в своем гневно-печальном письме 17 марта 1961 года:

«Дорогой Лев,
не писал тебе раньше потому, что ме­ня было в Риме. Я получил книгу о Мейерхольде и очень тебе за это благодарен Увы, в мае приехать в Москву не смогу, хо­тя мне нужно непременно побывать там, чтобы закончить книгу о советском театре двадцатых годов.
Сюда приезжали Эс. и Георгий и оба в стиле базарных торговцев обрушились на меня за мои статьи. Я им ответил подоба­ющим образом - вульгарной критики я не признаю, а вот дружескую вполне принимаю.
Сервильность и ограниченность нашего толстяка Жоры меня буквально потрясла. Он дошел до того, что обвинил меня в «париолинизме» (Париоли, как ты знаешь, - элегантный квартал в Риме). И все лишь потому, что мой стиль ярок и колоритен. А еше он упрекнул меня в том, что я пытаюсь включить русскую литературу в ткань обще­европейской литературы и искусства. Точ­но русская литература - это литература марсиан. Впрочем, обо всем в одном пись­ме не расскажешь. Все-таки я не теряю на­дежды приехать в Москву на свои сред­ства, избежав монопольной власти того, кто распоряжается у вас всеми итальянскими литературными делами. Моя любовь к русской литературе не должна быть задушена рукой Бюрократа. Но хватит об этом, и прости меня за эти жалобы.
Буду тебе благодарен, если пришлешь мне последние стихи Межирова и книгу Тендрякова «За бегущим днем» - я выдвинул Тендрякова кандидатом на получение международной премии Форментор.
Самые теплые пожелания твоим близ­ким, а тебя обнимаю.
Твой Анджело».

История эта имела неожиданное продолжение. Спустя полгода Брейтбурд вновь прилетел в Рим и вечером позвонил Рипеллино. К телефону подошел сам Анджело и на слова Жоры: «Могу я поговорить с Рипеллино»? - после короткой паузы ответил: «Париолинист Рипеллино просил пере­дать, что его нет дома».

Сколько все-таки разноречий и многото­чий уживается в одном человеке! Бравый чинодрал и наглый цензор Георгий Брейт­бурд по-своему искренне любил итальянскую и русскую литературу. Писатель Кар­ло Леви даже посвятил ему в своей книге «У России древнее сердце» целую главу.

Ну, а поступки некрасивые, а порой и подлые он в жизни своей недолгой - он умер в семьдесят шестом году от инсуль­та - совершал «страха ради» и свойствен­ного многим раболепия перед властью.

Страх же этот, вековечный, генетичес­кий, за годы сталинщины и застоя стал и вовсе повальным. Каюсь, я далеко не уве­рен, что и перестройка помогла избавиться от него раз и навсегда. Но как говорил мне, подучив русский язык, итальянский поэт Джованни Джудичи: «Будем надеять».

Очень хочется верить, что этот кардиналь­но важный глагол обретет, наконец, в многострадальной России невозвратную форму.

(Продолжение следует)

Количество обращений к статье - 3024
Вернуться на главную    Распечатать

© 2005-2019, NewsWe.com
Все права защищены. Полное или частичное копирование материалов запрещено,
при согласованном использовании материалов сайта необходима ссылка на NewsWe.com