Logo
8-18 марта 2019



Hit Counter
Ralph Lauren Sportcoats


 
Free counters!
Сегодня в мире
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19












RedTram – новостная поисковая система

Времена и имена
«Шагал в юбке»
Йонатан Спектор, Иерусалим

В Израиле она была награждена несколькими литературными премиями, опубликовала 15 книг, блестяще перевела с идиш на русский язык роман Ицхака Башевиса-Зингера "Раб"...

Рахиль Баумволь – поэтесса, которая всегда плыла против течения: в условиях, когда многие писатели-евреи искренне считали, что единственный выход для них в диаспоре - полная ассимиляция, когда еврейство воспринималось как клеймо, а еврейские имена и фамилии казались неблагозвучными и неэстетичными, Рохл (так ее называли друзья) самоопределилась как еврейский поэт, кровно связанный со своим народом и своим языком, написав:

Как говорят, я родилась в сорочке,
И та сорочка - мой родной язык.


Портрет Рохл работы Р. Фалька

Она родилась в Одессе 4 марта 1914 года. Ее отец Иегуда-Лейб Баумволь был известным еврейским драматургом, режиссером и создателем еврейского профессионального театра. Когда в 1920 году он переезжал со своей труппой из Киева в Одессу, его - на глазах жены и маленькой дочки - расстреляли белополяки.

Мать с дочерью перебралась в Москву, но вскоре девочка тяжело заболела, - «от ушиба, который получила, когда белополяки выбросили меня из вагона», - писала Баумволь в своей "Автобиографии".

И еще цитата: «Большевики спасли меня от смерти, и я была ярой большевичкой. Рисовала пятиугольные звезды, а также шестиугольные, еврейские, - потому что большевики любят евреев и дадут нам страну, которая будет называться Иднланд. В голове у меня была путаница и продолжалась она долгие годы...».

В 1935 году Баумволь окончила еврейское отделение литературного факультета Московского второго университета (2-й МГПИ) и вместе с мужем, прекрасным еврейским поэтом Зямой Телесиным уехала по направлению в Минск, где еврейская жизнь буквально кипела:  выходили еврейский литературный журнал, три газеты, действовало еврейское отделение при "Белгослите", а также при университете.

В Минске работали еврейская секция при Союзе писателей Белоруссии, еврейский театр, еврейский техникум. Регулярно проводились различные вечера и лекции - всего не перечислить. Рохл оказалась в той среде, о которой давно мечтала, но, увы, - уже слышалась железная поступь 37-го...

Рахиль Баумволь в конце 40-х стала писать и по-русски. К счастью, музам неведом антисемитизм, и муза русской поэзии диктовала ей не менее завораживающие стихи, чем идишская муза. Но, увы, и на русском языке ее стихи стали выходить только в конце 50-х годов. Об этом она написала в стихотворении "К моему читателю":

Не слышал меня ты не дни,
А годы. Но был терпеливым.
В разрыве меня не вини,
И не было это разрывом.

В 60-е годы это стихотворение в переводе Рене Морана прозвучало на литературном вечере в Москве. Когда были произнесены строки "Кто нас разлучил, чтобы ты // Забыл мое слово и имя? // Кто нашей хотел немоты // И сделал обоих седыми?" - весь зал молча встал. Все всё поняли...

Рахиль Баумволь и в такое нелегкое для еврейских писателей время сумела выжить: одну за другой стала издавать детские книжки. Видимо, детское начало в ее даровании было так же свежо и сильно, как взрослое. Недаром Рохл одинаково свободно сочиняла “Сказки для взрослых” и сказки для детей (“Синяя варежка”, “Под одной крышей” и другие).

А когда в начале 70-х Баумволь вместе с группой еврейских писателей удалось добиться разрешения на выезд в Израиль, ее вместе с Зямой Телесиным немедленно исключили из Союза писателей, а в секретном приказе начальника Главного управления по охране государственных тайн в печати (цензорского ведомства), выпущенном “ДСП” (“Для служебного пользования”), объявлялось, что отныне все книги Баумволь подлежат изъятию из продажи и изо всех библиотек Советского Союза.

Еще раньше отца с матерью в Израиль уехал сын Баумволь и Телесина, математик Юлиус Телесин, которого за распространение ходивших по рукам диссидентских писем и заявлений прозвали “королем самиздата”.

Не в СССР, а в своей стране Рохл получила заслуженное признание: была награждена несколькими литературными премиями, опубликовала 15 книг, блестяще перевела с идиш на русский язык роман Ицхака Башевиса-Зингера "Раб".

В столице Израиля Рохл прожила почти 30 лет, до своей смерти в июне 2000 года. Мне не раз доводилось бывать в гостеприимном доме Рохл и Зямы на улице Коста-Рика, сиживать с ними за рюмкой-другой, разговаривать на любые темы. Рохл всегда была остра на язык, резка в суждениях, но, по сути, беззащитно добра...


На кладбище «Гиват Шауль» в Иерусалиме

Ее вклад в еврейскую, русскую и мировую культуру неоценим. В Европе, США, Австралии ее стихи печатают на идиш и в переводах. Во Франции ей посвящена отдельная статья в Литературной энциклопедии. Ее портрет работы Р. Фалька находится в Третьяковской галерее. С ней дружили Мария Петровых и Самуил Галкин, Роберт Фальк и Моисей Кульбак, Владимир Глоцер и Владимир Буковский.

Кстати, Владимир Глоцер однажды напомнил читателям о двухстрочной, но очень глубокой по мысли сказке Рахили Баумволь «Рецензия на весну»: «Самая первая рецензия на самую первую весну, написанная самым первым критиком, была отрицательная. Мол, сыро, сумбурно и неустойчиво. Однако весна не перестает ежегодно издаваться и переиздаваться с большим успехом".

А вот что рассказывала израильскому литературоведу Роману Тименчику сама Рохл (в своей обычной, иронической, без грана рисовки, манере) об Анне Ахматовой:

«Когда она приехала в Голицыно, писательские жены облепили ее. Мне она сказала: «Пошли гулять!» Ну, меня не устроило такое «пошли гулять!», – что ж я поплетусь гулять с ней, – и я осталась сидеть. Осталась сидеть и написала это стихотворение, которое называется «Прогулка». Раньше называлось «Воображаемая прогулка».

Я его написала тогда, сидя на террасе, когда она ушла гулять с ними. И прочитала Аделине Адалис, – она была жесткий орешек, далеко от сентиментов, но вдруг она заплакала. Я думаю: «Да, она экзальтированная, наверно, очень». Потом я прочитала мужу. Он заплакал. Я говорю: «Что с тобой?» Он говорит: «Вот она придет с гулянья, ты ей прочитай». Я говорю: «Не смей даже пикнуть! Я? Ей? Прочитаю?! Ни в жизнь». И я ей не прочитала.

Прошло четыре года, и я издаю книжку в «Советском писателе», переводов. И не помню, то ли мне сказали, то ли подсказали, короче говоря, я попросила Ахматову сделать несколько переводов.

Между прочим, она переводит неважно. Она большая писательница, ей самой надо писать. Но Маршак тоже большой писатель, Пастернак – тоже, но они хорошо переводили, она – неважно. И она у меня взяла четыре стихотворения. Она перевела и очень величественно и добродушно сказала: «Рахиль Львовна, вы сами поэт, и если вам что-нибудь не понравится, я вам даю полное право исправить».

Что может быть лучше! Я сказала: «Что вы, что вы!» Когда я стала читать переводы, я подумала: «Неплохо бы исправить». Исправила или нет, я не помню сейчас. Но когда вышла книжка, я уже остыла, уже моя наболевшая гордость прошла, я должна же ей послать как переводчице экземпляр (Петровых меня переводила – изумительно! – и Маршак перевел, и Спендиарова). И вместо надписи ей я записала это мое стихотворение. И послала в конверте.

Через некоторое время ее посетил Галкин. Пришел и говорит мне таинственным голосом, он такой был романтичный: «Я вам что-то расскажу. Анна Андреевна мне рассказала, что вы написали потрясающее стихотворение. И когда она его читала, у нее слезы были на глазах. И что же? – она собственной своей рукой записала это стихотворение в свой альбом». Ну что же, я была очень рада.

Но когда мы с ней увиделись, она сказала те же самые слова: «Вы знаете, я ваше стихотворение своей собственной рукой... – кто же это говорит о себе “своей собственной рукой”?! – ...вписала в альбом». Не знаю, мне это не пришлось по сердцу».

Тем не менее, Анна Ахматова высоко ценила творчество Баумволь и, по свидетельству Лидии Чуковской, называла ее "Шагалом в юбке"...

*    *    *

Я ИМЕЛА ЧЕСТЬ ЗНАТЬ МОИСЕЯ КУЛЬБАКА

Рахиль Баумволь

Минск. Угловой дом на Интернациональной. Наверху - редакция еврейской газеты "Октябрь", внизу - редакция журнала "Штерн". Здесь можно встретить Изи Харика, Зелика Аксельрода. Здесь бывают Гирш Каменецкий, Эли Каган, Лейб Талалай. Сегодня никого из них нет в живых. Здесь я познакомилась с Мойше Кульбаком. И вот перед моим внутренним взором - воображаемая картина вне места и времени. Мне слышатся голоса.

Моисей Кульбак:
- Элинька, расскажи про Отечественную войну. Ты ведь удостоишься чести принять участие в ней.

Эли Каган:
- На этой войне я погибну, я плохой вояка. Подумаешь! Невелика потеря. Расскажите лучше, Мойше, как вас не станет. Еврейской литературе это небезразлично.

Кульбак:
- Оставь, Элинька! Когда страна не хочет, чтоб об этом знали, какой смысл рассказывать? Вот закончу перевод "Ревизора" и (как бы сам себе) пойду в тюрьму...

Изи Харик (характерно откашливаясь):
- Почему тюрьма, что за чушь? Мойше, вы мрачный пессимист! Гирш, что ты скажешь?

Гирш Каменецкий (зябко потирая руки и застенчиво улыбаясь):
- В наше время ничего нельзя знать определенно...

Зелик Аксельрод (иронически-торжественным фальцетом):
- Вот придет член партии Кацович и все нам разъяснит.

Кульбак (отгородившись газетой "Октябрь" и как бы читая вслух):
Ждать осталось недолго...

Общий испуг.
- Ждать чего? Что вы хотите сказать?!

На еврейскую улицу опустился мрак.
В действительности же тогда никто еще ничего не знал. В уютном белорусско-еврейском Минске жила и творила большая группа идишских писателей и других деятелей культуры.

Я приехала в Минск в 1935 году. Еще не было вокзала. Вместо него посреди маленькой площади жидким заборчиком было отгорожено круглое пространство, как в детском саду. Там куры копались в песке, и петух нарушал провинциальную тишину своим "кукареку". Было раннее утро. В те годы Минск был полусонным не только утром. Но еврейская жизнь здесь кипела. Выходили еврейский литературный журнал, три газеты. Было еврейское отделение при "Белгослите", а также при университете. Была еврейская секция при Союзе писателей, еврейский театр, еврейский техникум. Регулярно проводились различные вечера и лекции - всего не перечислить.

Командировали в Минск меня и Зяму Телесина по окончании еврейского отделения литфакультета Московского второго университета (2-й МГПИ). В Минск, в еврейский Минск мы стремились.

И вот перед нами Кульбак, о котором ходят легенды. В польском (в то время) Вильно, из которого он недавно решил перебраться в Советский Союз, продавались открытки с его фотографией - так он был знаменит. В городе было много его учеников и поклонников. Его читал весь еврейский мир.

И вот мы его видим воочию. У него мягкая улыбка и проницательный взгляд. Сочетаясь, они как бы говорят: "Ведь мы с вами знаем...", но никогда: "Я знаю". Он улыбается то лукаво, то задумчиво, с налетом грусти, то по-детски открыто и озорно. Его улыбка дышит мудростью. В ней одаренность, радость жизни. Радость, которая не приходит извне, а лучится изнутри.

Кульбак читает собравшимся еврейским писателям свой перевод "Ревизора". Он держит на коленях своего сына Элиньку, который слушает отца с большим вниманием - он знает идиш. У себя дома, "на Комаровке", Кульбак, редактор моей новой книжки, читает мои стихи вслух - также для Элиньки, и тот слушает, подперев голову кулачками.

Однажды я прихожу к ним и вижу на руках его жены Жени маленькую дочку, повязанную белой косыночкой. Годами позже Женя вспоминала провидческие слова мужа в ответ на ее сомнение, не слишком ли поздно она родила второго ребенка. Кульбак, подумав, сказал:
- Кто знает, может, как раз этот ребенок принесет нам счастье? Всякое бывает...

Так оно и случится. Вскоре арестуют Кульбака и его жену. Детей Элю и Раю отправят в детские дома, а из детских домов их возьмет к себе Тоня, родная сестра Кульбака. Через несколько лет, когда Гитлер нападет на Советский Союз, она будет в отчаянии, что не смогла забрать из детского сада маленькую Раю.
- Что я скажу Жене? Как посмотрю ей в глаза? - рыдала Тоня.

Но ей не пришлось смотреть Жене в глаза. Тоня вместе со своей семьей, родителями и Элинькой, были расстреляны в белорусской деревне Лапичи Могилевской области в начале 1942 года. Рая чудом уцелела. Через девять лет, когда Женя вышла на свободу, она нашла частицу своего утерянного счастья - одиннадцатилетнюю дочь Раю.

Но вернемся в середину тридцатых годов. Моисей Кульбак, этот большой писатель, иногда превращался в дитя. Помню, однажды в его доме на Комаровке вдруг потемнело. Хлынул дождь, а затем посыпал град. Кульбак выбегает из дома и возвращается с полными пригоршнями сверкающих шариков.
- Нет, вы только посмотрите! Видели ли вы когда-нибудь такое чудо?! - он высыпает градинки в подставленные мисочкой ладони Элиньки.

Но был и другой Кульбак - тонкий психолог. Он мог при случае в иносказательной кульбаковской манере сказать человеку, что он о нем думает. И всегда попадал в точку. Однажды он встретил на бульваре писателя М.Т., который навязался проводить его. Разглагольствуя о том и о сем, рисуясь перед слушателем, тот вдруг сообщил, что подчас чувствует себя птицей. Кульбак, до того молчавший, отозвался:
- Да, вы-таки птица.
М.Т. польщен, а Кульбак продолжает:
- Между прочим, только что какая-то птичка наделала мне на шляпу и улетела как ни в чем не бывало... В вашей манере.

Не помню, кто был при этом, но уже назавтра все наши писатели знали об этой остроумной и точной характеристике. Как мы потешались!

Писательских собраний, на которых "высказываются", Кульбак избегал. А вот к нам, молодым, относился приветливо и внимательно. Без снисходительности, которую, к сожалению, проявляли некоторые старшие писатели. Врожденная демократичность Кульбака была нам очень по душе.
К сожалению, я, в сущности, мало знала Кульбака. Мешала разница в масштабе и возрасте, хотя Кульбак никогда не давал это почувствовать. Но когда я прочитала его замечательную повесть "Зелменяне", особенно когда я стала переводить ее на русский, у меня укрепилось чувство, что я узнаю его все лучше и лучше.

Раньше мне доводилось переводить и других писателей, но такого чувства я не испытывала. И я поняла, почему. Чуть ли не в каждой строке Кульбака - мягкий мудрый свет кульбаковской личности. У него особенный юмор. В нем одновременно ирония и доброта, бесконечная доброта к своим персонажам, не мешающая, однако, видеть подчас их комичность и нелепость, даже отсталость и тупость. Он смотрит на них, как отец - на глупость и несуразность своих детей. Моисей Кульбак изображает "своих" людей с удивительной мягкостью и заставляет читателя полюбить этих огрубелых евреев.

Разве не трогательна здоровенная деваха Хаеле, которая ночью в метель ждет на улице "жениха" и так бы прождала до утра, если бы отец не вспомнил о ней и не "привел ее, еле живую, домой"? Как не полюбить Иче-портного, который, садясь за свою швейную машинку в первый раз при электрическом свете, не может смириться с тем, что на привычном месте нет его тени, которую прежде отбрасывал свет керосиновой лампы? Или брат его, мечтатель и "философ", который сооружает деревянную лапку для хромой курицы. А разве не прелесть еврейский милиционер Вера, который так "густо" молчит, что "вымалчивает камни"? И еще, и еще - милые и живые образы, так что начинает казаться, будто ты их уже знал когда-то и теперь вспоминаешь.

Да, так оно и получается. Потому что Моисей Кульбак обращается к памяти народа. Его образы крепко связаны с нами. Это наши мудрецы, наши дураки, наши евреи в недалеком прошлом. Сегодня они и слышать не хотят об электричестве, а завтра им уже недостаточно светло, и они подозревают, что им "отправляют худшее электричество - то, которое остается на дне котла".

Сочно и ядрено показывает Кульбак драку братьев. И здесь он находит место для юмора. Перед дракой "женщины потихоньку пустились по двору - убирать из-под рук все колья и камни". А разъяренные мужчины - у них "выпятились красные затылки" - готовы, как разбушевавшиеся быки, разорвать друг друга на части из-за ерунды, не стоящей ломаного гроша. Вот какие они, эти зелменяне!

В своих прекрасных стихах о Белоруссии, в удивительной поэме "Буня и Бера" Кульбак воздвиг памятник простому еврею, человеку из народа, памятник его трагикомическим попыткам приспособиться к новой действительности.

Моисей Кульбак сам из этой среды. Он отлично знает сморгонских евреев - кожевников, лесников, плотогонов, торговцев скотом и корчмарей. Он изображает их с лиризмом, раскрывает перед нами их добрые сердца, бьющиеся под их грубой одеждой. Кульбаку не надо было изучать эту среду - он дышал ею. Это были его братья, отцы и деды. Сам он, рафинированный интеллигент и тонкий психолог, живет в своих произведениях не только своей, но и их жизнями. Они ему понятны, близки и дороги.

Моисей Кульбак своим приездом в Советский Союз обрек себя на смерть. Но духовная его жизнь как бы продолжается, ибо книги его живут. И покуда будет жив еврейский народ, магия кульбаковского слова будет оказывать свое действие.

Я прилагаю сохранившуюся у меня фотографию Кульбака. Таким я его помню. И мне слышится его голос:
"Рохл, как вам нравится эта физиономия? М-да... могла бы быть красивей. Но зато торчат уши! Хоть видно, что я зелменянин?".

И он улыбается своей неповторимой детской и в то же время мудрой улыбкой.

Впервые опубликовано в "Форвертсе"
 на русском языке, Нью-Йорк, 23 августа 2002 года

Количество обращений к статье - 5823
Вернуться на главную    Распечатать
Комментарии (0)

Добавьте Ваш комментарий *:

Ваше имя: 
Текст Вашего комментария:
Введите код проверки
от спама
 
Загрузить другую картинку





© 2005-2019, NewsWe.com
Все права защищены. Полное или частичное копирование материалов запрещено,
при согласованном использовании материалов сайта необходима ссылка на NewsWe.com