Logo



Hit Counter
Ralph Lauren Sportcoats


 
Free counters!



RedTram – новостная поисковая система

Всем смертям назло
Лихолетье
Валентин Гринер, Окленд

ЖАРКАЯ ОСЕНЬ 43-ГО

В ночь на шестое ноября 1943 года  Красная армия освободила Киев. Это был подарок  Сталину и всему советскому народу  к 26-й годовщине Октябрьской революции. Беженцам  из Украины - особенно киевлянам -  показалось, что голос Левитана  в сообщении советского Информбюро  прозвучал в то утро с какой-то сверхъестественной силой…

Киев снова советский!
Это была огромная политическая, психологическая и военная победа. Конечно, освобождение одного города, даже такого крупного, столичного, стратегически важного, не шло в сравнение с битвой под Сталинградом или на Орловско-Курской дуге, где произошёл коренной перелом в ходе Великой Отечественной и всей мировой войны. Киев стоит на труднодоступных днепровских кручах и форсирование  водной преграды на оккупированной немцами территории  еще раз продемонстрировало мощь Красной армии, хотя потери были огромны. Но вряд ли мир знал истинную цену, какую платило советское командование за освобождённые города, только бы соблюсти сроки, установленные прихотью Сталина…

А мы, беженцы, за тысячи километров от родного города, ни на минуту не выключали свою "ворону" (чёрную "тарелку"- репродуктор), и ждали, ждали, ждали: вот-вот зазвучит голос Левитана с важным сообщением "ОТ СОВЕТСКОГО ИНФОРМБЮРО…"

И оно, долгожданное, прозвучало…

- Феня, как думаете, Левитан не ваш земляк? - спросила у мамы старуха Фридман из соседней комнаты. - У нас чуть не сломалось радио, так он красиво говорил за Киев. Боже, какой у человека голос! А?! Ещё одного такого не услышишь на всём свете.  Сегодня - так это вообще что-то неописуемое…И я сразу подумала: наверное, он-таки из приличной киевской  семьи.  Или нет?..
- Очень  может быть, что - да, - ответила мама.
- Я на сто процентов знаю: теперь уже быстро возьмут наш Львов,- продолжала Фридманка свои доморощенные умозаключения. - Что такое ехать от Киев до Львов? - одна ночь. Между прочим, его ещё не взяли, а уже гуляет анекдот. Вы слыхали? Или нет? Вчера моя Рива  принесла из ночной смены новую майсу. Так я вам сейчас расскажу… Встречаются на базар  две  еврейки, и одна другой говорит: "Нойма, вы знаете, что уже взяли Львов?" И  Нойма отвечает: "Пусть берут и львов, и леопардов - лишь бы моего Абрашу не забрали…". Ну, как вам это нравится? Есть у  женщины совесть, когда все  нормальные евреи воюют на фронт?!

…Вечером Москва салютовала двадцатью артиллерийскими залпами из 224 орудий. А утром 7 ноября на бухарском  Регистане, у подножия  крепости эмира, где во все времена проводились  парады и смотры, гремел духовой оркестр местного гарнизона. Прошла демонстрация трудящихся и  военный парад новобранцев. Только что призванные из глухих кишлаков, они "не в ногу" пропылили мимо правительственной трибуны. Плохо пригнанное обмундирование, жёлтые американские ботинки фирмы "Юннра" и неумело накрученные обмотки на худых юношеских ногах вызывали умиление и жалость. Над нестройными армейскими колоннами колыхался еще более нестройный лес штыков, примкнутых к макетам учебных винтовок. Разноголосо прозвучало троекратное "ура". А песня "Вставай, страна огромная", переведённая на узбекский язык, была и вовсе "ерундой на постном масле". За Регистаном парадные роты кое-как - "сено-солома" разворачивались, гремели по булыжнику коваными  ботинками и уходили по улице Ленина, рассекающей город с Востока на Запад… 

Мы прошли со своими  школами в первых рядах демонстрантов. Но предварительно надо было отстоять  буфетную очередь за горячим пончиком, тремя карамельками и бутылкой лимонада на двоих (по случаю праздника  пончики были из более светлой муки и не с горохом, а с повидлом; лимонад и карамель - сверх всякой программы). Очень важно, что подарок выдавался не после демонстрации, а накануне; это обеспечило почти стопроцентную явку. 

Праздничная процедура проистекала буквально за углом нашего двора. Пройдя в школьной колонне, мы, как обычно, собрались на двух "своих" скамейках в Ленинском скверике. Спаренные скамейки негласно считались  нашей собственностью, поскольку ближе  от этого места никто не жил. Напротив, в каких-нибудь семидесяти метрах, продолжалось  торжественное действо: шли колонны заводов и фабрик,  с трибуны через громкоговоритель произносились приветственные лозунги на двух языках – русском и узбекском, - демонстранты отвечали многоголосым "ура", а мы сидели и думали: что бы нам сотворить в честь  праздника?..

Компания была в полном сборе. Над всеми возвышался шестнадцатилетний Фимка Шнейдерман. Он был уже в девятом классе, но продолжал водиться с нами - тринадцати-четырнадцатилетними шкетами. Правда, мы считали себя вполне взрослыми. Мы - это Вовка Фатьянов, Толян Сидоркин, Аркашка Тяпкин, Витя Саксонов, Лёня Ким и, конечно же, наши неизменные подружки - Валя Хетагурова и Рита Ергашева. Я был влюблён в обеих и не знал, кому отдать предпочтение: обе креолки вызывали в моём  сердце нежный трепет.

Она бродила у подъезда нашего
Под полудённой азиатской спекой.
Ах, эта Ритка, Риточка Ергашева,
Рождённая русачкой от узбека!
Ах, эта Ритка, Ритка смуглотелая
В окно стреляла косточками вишен,
Наверное, Ергашева хотела,
Чтоб в этот миг я непременно вышел.
А я боялся Тольку Ермолаева -
Грозу бухарской огольцовой братии;
Ергашева ни разу не звала его,                                  
Но называлась "Толькиной симпатией".

И от любви, не принятой Ергашевой,
Ходил он с кулаками, туго сжатыми,
Он губы и носы шутя расквашивал
Всем Риткиным случайным провожатым.
О чувство! Чувство самое ранимое,
Чего бы ты ни сделало в отместку…
Но время, наступлением гонимое,
Прислало Ермолаеву повестку.
Он на прощанье во дворе собрал
Всех пацанов, неравнодушных к Рите,
И строго, по-военному сказал:
- Вы, братцы, тут Её поберегите.
Солдатская пилотка набекрень,
В последний раз махоркой затянулся…
Ушёл он, нелюбим. И по сей день -
Ни к матери, ни к Ритке не вернулся…

И вот Толян Сидоркин  достал из кармана новеньких диагоналевых брюк (как-никак, сын начальника отделения милиции) полную горсть мелочи и медленно, с эффектным звоном, ссыпал  в фуражку-восьмиклинку. У каждого из нас была в карманах мелочь; мы её постоянно носили с собой для игры в «коцы» (расшибалку).   Кроме того, наши карманы надрывались от немалого числа бараньих "альчёшек" во главе с большой "альчёй", и тяжёлой, тоже из бараньей шерсти и свинца, "лянги" - злостной уничтожительницы наших драгоценных ботинок.  Актуальные среднеазиатские  игры могли возникнуть в любой момент, в самом неожиданном месте, если собиралась подходящая компания…

- Кто больше? - привычно спросил Сидоркин, обводя  нас   хитроватым прищуром глаз, точно таким же, как у его милицейского  папаши.
- И что будет? - поинтересовался расчётливый Витька Саксонов. Он  любил всё знать заранее.
- Что было, что будет, чем сердце успокоится…- С узбекским акцентом изощрялся белобрысый Сидоркин, потряхивая звенящую кепку. - Ты что, не хочешь в долю? Сегодня ж большой праздник - Валькин город освободили.  Он сейчас сыпанёт до самого верха…Ну, давай, Валет! Твой Киев взяли!

Раззадоренный Толяном и явно выделываясь перед девчонками, я демонстративно выгреб из кармана всю свою наличность, оставил только "биту" - большой  красномедный пятак чеканки 1920 года, - и высыпал в "кассу". Так же сделали  остальные, кроме Шнейдермана. Фимка, одетый в новые светлые брюки из дорогого матерьяла, и двухцветную "бобочку" на "молнии" (как-никак, сын редактора областной газеты "Красная Бухара") важно достал иссиня-серую пятирублёвку и манерно бросил её в "общак". Девочки в складчине  не участвовали. Истинные джентльмены, мы никогда не брали у них денег, если коллективно сбрасывались на мороженое «микадо» или на хрустящие трубочки с кремом, или на газировку с сиропом, или приглашали в кино. Однако девочки чувствовали какую-то неловкость. Они застенчиво отворачивались, загадочно улыбались, перешёптывались, делали  вид, что происходящее их не касается.

- Двинем на "балочку"? - спросил Фимка.
- Куда ж ещё?! - Ответил  казначей, не отрываясь от дела: он сортировал по столбикам монеты соответствующего достоинства и расставлял столбики на  скамейке.
- А что будем покупать? - поинтересовался Саксонов.
- Красных петухов на белых палочках, - подмигнул Сидоркин и быстро рассовал серебро по своим карманам, а медь велел разбирать другим. Мне достались тяжёлые пятаки и трёшки…

Скверик быстро заполнялся участниками демонстрации, уже исполнившими свой гражданский долг. Они вожделенно поглядывали на наши скамейки, надеясь, что мы уступим места. И мы  уступили. Но не потому, что были очень вежливыми, а потому, что собрались уходить. А девочки наши продолжали сидеть. Обе черноголовые. Обе в белых праздничных платьицах, эффектно подчёркивающих рано сформировавшиеся восточные фигурки. Они были похожи на юных лебёдушек из дома эмира бухарского. Вокруг них вился дурманящий запах духов "Белая акация". Королевы! Так представлялось моему воспалённому воображению. И так, вероятно, было на самом деле, если через шестьдесят с лишним лет невозможно об этом забыть.

- Эй, а вы чего? - спросил Фатьянов. Считалось, что Хетагурова оказывает Вовке больше внимания, чем другим ребятам и, кажется, у них даже закрутилась тайная любовь.  Когда я представлял себе, что Фатьянов может обнимать Хетагурову или, более того, целовать, сердце мое сжималось в тугую пружину.
Гордячка Хетагурова вскинула голову, отяжелённую толстой косой, и небрежно ответила:
- Мы не базарные девки, чтобы шляться, куда ни попало…
- Особенно в  праздничный день, - добавила Ергашева. - Лучше бы купили билеты в «Нардом». Сегодня дневная  постановка «Тохир и Зухра»…
- Подумаешь, какие артистки! - Скривил свою гуттаперчевую рожицу Аркан Тяпкин. - Постановка им нужна…
- Закрой фонтан! - Цыкнул Фатьянов и натянул Тяпкину на глаза козырёк его полосатой фуражки. - Что вам принести, девчонки? Конфет, лимонада: кому чего надо?
- Конфеты мы ели в школе, - жеманно заметила Хетагурова.
- Лимонад тоже пили…Бутылку на двоих, - в тон подруге добавила Ергашева. - Принесите красных петушков на белых палочках.                  

Девчонки дружно расхохотались, вспорхнули, как белые голубки, и направились к центру скверика, где   высилась  фигура вождя. Дальше - в створе с памятником - проглядывало конструктивистское здание «Нардома» - одно из немногих построек европейского типа, возведённых советской властью в старой Бухаре. Основными строениями города оставались традиционные глинобитные кибитки, с внутренними двориками, балханами (балконами) и глухими наружными стенами. Единственная входная дверь в таком жилье была, как правило, резной и тяжёлой. «Нардомом» звался  городской клуб. Там был современный зрительный зал с приличной сценой, где шли постановки местного национального театра и эвакуированных в Бухару профессиональных русских трупп, не имевших собственных помещений…

Стояла безоблачная среднеазиатская осень. Солнце уже поднялось высоко и основательно припекало. Улица Сталина - от Регистана до базара - была плотно забита праздничным  народом. Люди двигались к центру города с песнями, на ходу пританцовывали под  звуки гармошек, выкрикивали здравицы в честь побед Красной армии. Некоторые, дойдя до базарных ворот, заворачивали направо или налево. Это не имело значения. Огромный колхозный базар, рассечённый на две части всё той же улицей  Сталина, жил своей  шумной жизнью. Продавцы продавали, покупатели покупали, воры воровали, нищие сидели на своих законных местах или ходили с протянутой рукой между торговыми рядами и просили – «ради Христа», «во имя Аллаха», «hот рахмонэс» - в честь большого советского праздника…
На прилавках высились горы овощей и фруктов. Воздух был напоён дурманящим запахом неповторимых бухарских дынь. Под деревянными сводами крытой части торговых рядов стоял разноязыкий гул, как в огромном  заводском цехе, где на разные лады шумели тысячи машин и механизмов.  Из караван-сарая, расположенного рядом, доносилось дружное иа-иа-иа-ржание ишаков - вперемешку с трубным завыванием муллы  из арочного проёма соседней мечети. И если бы не помнить, не знать, что за тысячи километров отсюда идёт страшная война, где каждую секунду гибнут люди, и, может быть, в этот самый миг кто-то из здешних покупателей или продавцов - там, далеко, в грохочущей адской пучине, - потерял сына, мужа, брата, отца - это осеннее изобилие и праздничное настроение, царящее вокруг, могло показаться  земным раем…

Толян Сидоркин вёл нас прямиком к винным ларькам, где толпилось немало мужчин. Некоторые успели с утра хорошо "затовариться", а отдельные  уже привалились к различным точкам опоры и пребывали в полном блаженстве. В основном, здесь собирались завсегдатаи-инвалиды. Они выставляли напоказ свои награды и страшные увечья: безрукие, безногие, слепые, с раздробленными, кое-как сращёнными челюстями и трепанированными черепами…

Основную массу составляли недавние пациенты местных госпиталей, завезённые сюда, в глубокий среднеазиатский тыл, для длительного лечения тяжёлых увечий. Повторная отправка на фронт им не грозила. Теперь калеки оказались за воротами безбедной госпитальной жизни и вынуждены были добывать хлеб и кров самостоятельно. На это  не у всех хватало воли, а дно жизни оказывалось ближе спасительной поверхности, куда предстояло карабкаться с огромным напряжением духовных и физических сил.  Одни могли, но не хотели возвращаться к своим семьям; другие хотели, но не могли, потому что семьи еще пребывали на оккупированной немцами территории. Иные не имели ни семей, ни пристанищ, ни желания заново начинать жизнь неполноценного человека. Даже показываться родным и близким в страшных своих увечьях и уродствах были готовы  не все… 

Вино на разлив не продавалось. Инвалиды брали посудину на двоих, на троих, на пятерых, тут же выбивали пробки и пускали бутылку по кругу. Так продолжалось целый день и каждый день - до полной "сшибачки". Здесь же, на базарных лавках (или под ними), они  встречали очередной день. Ни один рыночный сторож, военный патруль, милиционер не смели нарушать покой инвалидов, ибо это почти всегда грозило "костыльной" атакой. Кому не случалось видеть костыльных драк, тот не может представить всю меру беспредельной жестокости  озверевшего человека.

Откупались от инвалидов и продавцы и покупатели. Только наивные люди полагают, что рэкет - дитя постсоветской "рыночной  экономики". Я берусь утверждать, что родители рэкета - инвалиды военных и первых послевоенных лет - изувеченные, опустившиеся люди. Они считали свою жизнь конченной и, пребывая в постоянном алкогольном угаре, не боялись её потерять. Но вдруг, как по мановению волшебной палочки, инвалиды-попрошайки и дебоширы исчезли с улиц и рынков. Изуродованных войною победителей определили в специальные дома. Репрессивная сталинская машина ответила насилием на насилие и надолго придавила уличные виды  вымогательства, шантажа и разбоя. Придавила, но не уничтожила, потому что в человеке нельзя убить зверя, дремлющего до поры. А пора  подспудно созревала в недрах системы, обречённой  на гибель…
(Небывалый в российской истории всплеск организованного вымогательства и разбоя принесла десятилетняя афганская война. В чужой стране молодые советские люди изо дня в день занимались убийством "врагов", придуманных кремлёвскими  маразматиками. Возвращаясь с этой неправедной бойни физическими и духовными инвалидами, многие ребята ничего, кроме стрельбы по живым целям, не умели и не хотели делать. Разве только кому-то мстить за искалеченную молодость. А тут подоспела горбачёвская перестройка, с её раскрученными нравственными гайками. Да и компаньоны у "афганцев" отыскались подходящие: спортсмены, чемпионы - сильные ребята, духовные братаны, не востребованные и не оплаченные агонизирующим государством. И эта мощная подпольная армия  пришла на смену примитивным вымогателям-калекам Великой Отечественной. Но пришла  не с психологией отверженных, а с ощущением хозяев жизни, и вооруженная не костылями, а  пистолетами и автоматами Калашникова. При современнейшей организации разбойного дела…).

Толян Сидоркин заявил, что лучшее вино, какое он пробовал, - "Мускат".  Как мускатный виноград, оно и пахнет.
- А ты много пробовал? - поинтересовался Фатьянов.
- Не дрейфь! -  похвастался Толян. - У нас в буфете не меньше десяти бутылок всякого. Даже американское есть…
- Ты чего дурачка заправляешь?.. "Американское", - не поверил Тяпкин. Да и все мы засомневались.
- Во! Век воли не видать! - побожился сын знаменитого бухарского милиционера и показал характерный для этой клятвы жест. - Я тебе американские сигареты давал курить? Давал! Вот и вино американцы присылают. Само собой, только для  начальства. - Сидоркин очень гордился своим милицейским отцом и говорил, что  работа у бати опаснее фронтовой. Тем самым он вроде бы оправдывался перед ребятами, у которых отцы были на войне или уже погибли, как у Аркашки Тяпкина и  Витьки Саксонова.

Мы обошли все винные ларьки, ознакомились с ценами. Затем в сторонке от пьяных мужиков сложили свою наличность и прикинули, что можем купить две бутылки самого дешёвого портвейна. Хозяйственный Саксонов сказал, что можно обойтись одной, а на остальные деньги приобрести закуски. Но сытый Фимка Шнейдерман заявил, что в такой день одной бутылкой  нечего пачкаться, и если на две не согласны, то он забирает свой "пескарь" обратно. С ним тут же  согласились и его же, как самого старшего и самого  рослого, послали к ларьку за вином.
- Тибэ сиколка лэт? - поинтересовался для проформы продавец; лицо его было страшно перекошено глубоким шрамом, а на шёлковом халате  болталась  медаль "За боевые заслуги".
- Восемнадцать, - соврал Фимка.
- А ты ни вирош? -  уточнил узбек, подгребая к себе вываленную на прилавок мелочь. - Ты чито карабчук (вор), или на угол рука так держал…или гирабил бэдни нишши?.. - Он неторопливо отсчитал нужную сумму за две бутылки, а остаток мелочи сдвинул на край прилавка, но значительно дальше  Фимкиных рук. В ту же секунду, невесть откуда, возник расхристанный  мужичок на деревянной ноге и одним молниеносным движением смахнул деньги в замызганную офицерскую фуражку. (Продавец явно "отмазывал" часть своей дневной мзды инвалидам за счет нерасторопных  покупателей). 
- Дядя, ты чего?! - рванулся к нему Сидоркин, и все мы следом. - Отдай сюда…или  я сейчас милицию позову!
-  Ха-ха! Да хоть самого Сидоркина зови! Я его, мента поганого, в рот…и в нос…и во все дыхательные дырки… - За спиной инвалида выстраивалась компания дружков с костылями. - Чего тут мамкины сынки базлают, а?!

Шнейдерман схватил с прилавка винные бутылки и побежал к воротам, мы - за ним. Один Сидоркин важно двигался шагом. Даже не оглянулся ни разу. Он чувствовал себя глубоко оскорблённым за отца…
- Сегодня же бате расскажу про эту банду! - пообещал Толян, подходя к компании. - Он быстренько определит их куда надо. - Лицо Сидоркина было бескровным, и он часто сплёвывал, будто не мог избавиться от соринки, застрявшей во рту.
- Расскажешь, что покупал вино, а инвалиды отобрали у тебя сдачу? - резонно заметил Фатьянов, и все дружно расхохотались.
- Куда пойдём? - спросил Фимка. Руки его застыли на уровне бёдер: он поддерживал под "бобочкой" спрятанные бутылки.
- В Ленинский, - сказал Фатьянов. - Куда ж ещё?
- А чем будем закусывать? - Со знанием дела поинтересовался Лёнька Ким; его старший брат, Серёжка,  нередко выпивал с друзьями; иногда перепадало и Лёньке.

Аркашка Тяпкин вызвался заскочить домой и вынести кое-какую закусь, тем более что мать  уехала в Каган с товаром. Все знали, что мать Аркана торгует "соломкой" - самодельными конфетами. "Соломка" - вспененный сахар, прокатанный в пористый прутик с мизинец толщиной и спирально завёрнутый в цветную 15-сантиметровую бумажку. Этот вид конфет возникает повсеместно, как неизменный  спутник войн, экономических кризисов, голодовок и прочих государственных неурядиц, сметающих с прилавков настоящую кондитерскую продукцию.

У длинного одноэтажного дома, стоявшего рядом с типографией, Тяпкин оторвался от компании и нырнул в парадное №6, которое находилось как раз напротив калитки Сталина №11, где жила Ергашева. Мы остались ждать на тротуаре, обсаженном, как и с нашей стороны, акациями. Теперь, в начале ноября, старые деревья  еще не потеряли свою миниатюрную листву и давали достаточно  много тени.

Очень скоро Аркашка появился с газетным кульком подмышкой,  и мы двинулись в Ленинский скверик, надеясь найти девчонок. Но их там не оказалось. По аллеям гуляли праздничные люди, все скамейки были заняты. Пришлось забраться в гущу вечнозелёного кустарника, куда заглядывали гуляющие только по крайней нужде…

Мы  расселись плотным пастушьим кружком  на выгоревшей траве. Фимка выставил в центр круга бутылки, а Тяпкин развернул газету с закуской. Там оказалось  три крупных граната, янтарная  курага и кишмиш.
- А где сладости для женщин? - манерно поинтересовался  Сидоркин.
Аркан тут же сунул руку за пазуху и вывалил на газету горсть "соломок"; не менее десяти штук. Оттуда же, из-за пазухи, как артист оригинального жанра, извлёк гранёный стакан и ржавый штопор с треснутой деревянной ручкой. "Флюгерные" глазки Аркана, переполненные самодовольством, бегали по нашим лицам, ожидая  похвальной реакции. Аркашка был добрый пацан, мог, не задумываясь, поделиться последним. И хотя отец его погиб еще осенью 41-го, а мать нигде не работала, жили Тяпкины вполне безбедно: вероятно, "соломка" приносила неплохой доход.

Откупоривать бутылки вызвался Фатьянов. Похоже, делал он это впервые, потому как штопор многократно прорывал пробку, которую в конце  концов пришлось протолкнуть внутрь. Шнейдерман - великий математик -  говорил:
- Значит, мы имеем полтора литра на шестерых. Это  ровно 250 грамм на  нос - полный стакан…и ещё немножко…
- У кого нос большой, тому добавка, - сострил Сидоркин, подразумевая Фимкин нос.
- А у кого маленький, тот получит по носу, можно и с добавкой, - сурово заявил Шнейдерман, наполняя первый стакан. - Ну, кто смелый?
- Пей ты, по старшинству, - предложил Фатьянов. И на этот раз очень ловко откупорил вторую бутылку: пробка вылетела "с коклюшем".
- Разливающий пьёт последним, - заявил Фимка. – Остатки сладки. Это закон.
- Давай я, -  вызвался Аркашка. Ему всегда хотелось быть первым. Он загнал под переносицу свои косые глаза, очень быстро опорожнил посудину и, до конца демонстрируя питейную способность бывалого человека, не торопился закусывать.

Когда подошла моя очередь, Фимка налил чуть больше половины стакана, поднял  его на уровень глаз и ехидно спросил:
- Ну, Валет, тебе, как малолетке, столько хватит?

К тому времени я уже перепробовал многое, даже затягивался несколько раз "марухой" из самокрутки Тольки Ермолаева, но вкуса спиртного, даже пива, не знал. Но каждому овощу своё время. И вот это время пришло. Слова Шнейдермана прозвучали оскорблением.  Я взорвался:

- Ты что, ещё в глаз захотел? Так получишь! - Не очень давно мы поспорили с Фимкой во время игры в "лянгу" и обменялись "тычками". Я изловчился, залепил ему в глаз и убежал. На следующее утро все заметили под глазом  у Шнейдермана приличный «фонарь». Фимка был старше меня почти на три года, но после этого  побаивался лезть с кулаками, а только старался унизить при всяком удобном случае.  
-  Ладно, - сказал он, доливая стакан. - Только смотри, чтоб завтра твоя мамаша к моей не прибежала ругаться… что я тебя напоил…(Мы жили в одном дворе).
- Не прибежит! - пообещал я твёрдо. И  без особого напряжения осушил стакан сладкого, как чай, портвейна. Оказалось, пить вино совсем не страшно, более того - приятно, не хуже лимонада или "ситро", только в нос не бьет газом, зато расползается по всему телу чем-то возвышенно-лёгким, как после затяжки "марухой".

И вот оно уже вступает в голову, смешивает мысли, туманит глаза, удваивает и утраивает численность. Через короткое время напротив возникают два Тяпкина и три Шнейдермана…А вместо единственной акации за спиной Саксонова вырастает много деревьев - целый лес…И Саксоновых неправдоподобное количество…И голоса на аллеях скверика превращаются в поток бурного Зеравшана… И вся наша компания плывёт… плывёт…куда-то…в приторную,  тошнотворную  даль…

*     *     *

Я лежал на садовой скамейке, чувствуя правой щекой что-то упругое, тёплое, уютное, очень волнительное, пахнущее белой акацией,  и боялся открыть глаза, чтобы  видение не исчезло. Но вдруг у скамейки остановились трое военных: двое - узбеки-новобранцы, третий - курносый блондин, явно славянского происхождения. Все они были в новеньком, плохо пригнанном солдатском обмундировании, с патрульными повязками на рукавах, а в петлицах у блондина алело  по одному "кубарю" - младший лейтенант. Этот юный младший лейтенант  спросил каким-то переливчатым, мягким, почти  девчачьим  голоском:
- Дети, что вы здесь делаете так поздно?
- Мы не дети! - решительно возразила Ергашева. Оказывается, это её  упругое бедро осязала моя щека и волновал аромат её белого платья,  пахнущего акацией.
- Кто же вы, если не дети? - снисходительно усмехнулся младший лейтенант, демонстрируя своё возрастное превосходство.
- Ромео и Джульетта!  -  сообщила Ритка, высоко вскинув голову.
- А кто это, если не секрет?
- Повернитесь и посмотрите  афишу у «Нардома», - посоветовала Ергашева. - Видите, там - справа?!
Тело моё начало мелко дрожать; горячей оставалась только щека, правая щека, согретая упругим Риткиным бедром и хранящая запах её платья…
- «Тохир и Зухра», - громко прочитал младший лейтенант. - И что?!
- Это - то же самое, что Ромео и Джульетта, но только узбекские, - пояснила Ергашева. - Пойдём, Ромео. Этот человек не читает классическую литературу и ничего не знает о любви. - Она поднялась и очень быстро пошла по центральной, плохо освещённой аллее. Я вскочил со скамейки и двинулся следом, боясь  потерять из виду  белое платье. Меня мотало из стороны в сторону, ватные ноги подкашивались. В полутьме я натыкался на встречных людей, на кусты и деревья, падал, вставал, в кровь изодрал лицо и руки. Я громко кричал, звал Ритку, постыдно плакал, умолял остановиться и подождать меня. Но Ергашева не слышала, не оборачивалась и неумолимо удалялась, пока не исчезла из виду…

Я открыл глаза. Подо мной было каменное  крыльцо нашего дома на улице Сталина, №7. Рядом возвышалась мама. Она ждала моего пробуждения. Лицо мамы было мокрым от слёз. В правой руке она держала знакомый ремень, сложенный  вдвое…

*     *     *

Разговоры о возвращении на родину  начались в нашей семье задолго до освобождения Киева. Собственно говоря, они и не прекращались никогда, в самые трудные пораженческие месяцы, когда голос  Левитана  неизменно вызывал тревогу, подкатывал к горлу комком гнева и бессилия. Даже основательно смягчённые сводки советского Информбюро звучали трагически: "Сегодня, после тяжёлых кровопролитных боёв, наши войска оставили…сдали…отошли на заранее подготовленные позиции…"

Все прекрасно понимали, что это обычная пропаганда, что никаких заранее подготовленных рубежей отхода не существовало. Мы собственными глазами видели летом 41-го как стальная мощь вермахта неудержимо ломилась вперёд, сметала беспорядочную, часто безоружную  оборону Красной армии и перемалывала ежедневно тысячи человеческих жизней. К концу  года людские потери  отступающей армии составляли  (по противоречивым данным военных историков) от двух до четырёх миллионов человек. За полгода войны немцы полностью оккупировали Украину, Белоруссию, Молдавию, Прибалтику, весь юг страны, включая Крым и  Северный Кавказ, значительную часть Карело-Финской ССР. Пали практически все города Центральной России и оказался в жестокой  блокаде Ленинград. Гитлеровцы, как пелось в довоенной советской песне (но с точностью до наоборот) безраздельно властвовали на земле, в небесах и на море… 

И вот фашисты уже под Москвой. Самодовольные  генералы вермахта рассматривают в бинокль Кремль, а Гитлер готовится принимать победный парад на Красной площади. Казалось, нет силы, способной остановить этого страшного монстра, который уже поставил на колени всю Европу, дошёл до Волги, вторгся на африканский континент. Но мы знали и верили, что разговоры о непобедимости гитлеровской армии - блеф. Что неудачи Советского Союза временны. Что Красная армия, оставляя города и сёла, готовится к победному наступлению. А немцы  под  Москвой  -  Кутузовский маневр Великого и Мудрого Вождя. Французы  в 1812 году не только приблизились к Москве, но и вошли в неё, горящую. И с того грандиозного московского пожара началось неслыханное поражение железной армии Наполеона. Это знал каждый школьник. Так будет и теперь! Только бы морозы взялись покрепче, тогда фрицам  полный капут…

Первые победы Красной армии у стен Москвы зимой 1941-42-года утвердили нашу веру. Но до освобождения Киева оставалось ещё два долгих  года и несколько миллионов загубленных  жизней  советских людей. Во все уголки страны  нескончаемым потоком шли страшные "похоронки". Не миновали они  Бухару, и наш двор: погибли оба сына стариков Габбасовых, которые приютили нас в своей крошечной кухне; погиб отец Витьки Саксонова; погиб бывший секретарь Бухарского обкома Ергашев - отец Риты; пал смертью храбрых  наш "приблатненный" дворовый предводитель Толька Ермолаев; он едва перешагнул свои  восемнадцать лет…

И всё же мечта о возвращении в родной дом начинала сбываться. Прежде всего, предстояло узнать: уцелел ли он, наш дом? От этого во многом зависело получение пропуска НКВД на въезд в освобождённую зону. Кроме того, нужен был вызов от родственников или друзей, готовых поручиться за нашу благонадёжность. И Лена, старшая сестра, разослала письма соседям, хотя  мы ничего о них не знали.

Первой откликнулась Елена Тимофеевна, соседка из дома напротив,  мать Верочки - подруги нашего детства. Женщина писала, что дом уцелел, что во время оккупации в нём жили разные люди, а теперь он пуст - в полном смысле слова, то есть никаких вещей не сохранилось. Окна надёжно прикрыты ставнями с металлическими прогонами, а на дверях замки; к тому же за сохранностью присматривает её отец Тимофей Андреевич, всю жизнь проработавший в Ирпене ночным сторожем рынка. Далее соседка сообщала, что мужа её, Анатолия Александровича, немцы угнали в Германию на принудительные работы (он был электросварщик высокого разряда). Во время оккупации от него  изредка приходили письма, а теперь всякая связь потеряна и она, естественно, крайне обеспокоена его судьбой. В том же письме Елена Тимофеевна прислала нам вызов.

В Киеве уже стояла глубокая зима, а у нас по-прежнему не было тёплой одежды, так что отъезд  пришлось отложить до весны. Мама, между тем, начала активную подготовку. Она задёшево купила обрезки очень плотного светло-кофейного материала и пошила рюкзаки самых невероятных форм и размеров: для постели, для одежды, для урюка (этого вида сухой продукции предполагалось взять с собой не менее двух-трёх пудов, а приготовить его следовало теперь же и сохранить до отъезда). Наконец, были пошиты небольшие рюкзаки, с усиленной конструкцией лямок - для соли.

О дешевизне аральской соли в Бухаре знали все. Беженцы помнили об этом ещё с 41-го года. Правда, теперь были другие времена и  другие цены, но ведь и соли в районе Аральского моря не убавилось настолько, чтобы могла невероятно вздорожать. Да и те, кто уже возвратился домой из эвакуации, писали родным и знакомым: запасайтесь по дороге  солью, в освобождённых  областях  она  дороже во много раз. И мама строила на этот счёт грандиозные планы: будто мы способны были увезти тонну соли, чтобы иметь на этом серьезный "навар" (ироничная, она тут же приводила знаменитую украинскую поговорку: "Дурень думкою багатiе»" - дурак мечтой богатеет). Тем не менее, даже для пятилетней Люды был пошит "солевой" рюкзачок…

Бухарский отдел НКВД задерживал выдачу пропуска (вероятно, шла обычная неторопливая проверка документов). А  без пропуска, военкомат не выдавал "литер" на бесплатный проезд и специальных талонов дорожного питания. Без этого трогаться в дальний путь было  не только нарушением  строгих законов военного времени, но обречением семьи на нищенство:  бесплатного супа на станциях, как летом 41-го года, теперь  не давали…

Но вот наступил долгожданный час отъезда. Мы  вынесли во двор свой скарб. Его набралось довольно много для трёх носильщиков: мамы, Лены и меня. Вокруг стали собираться  многочисленные соседи из наших перенаселённых домов. В основном, женщины и дети. Стояла сорокаградусная жара, и люди стояли, обливаясь потом и слезами. Это были слёзы прощания, радости и тревоги за нас, уезжающих в разорённую фашистами местность. Это были слёзы благодарности за трёхлетнее общение в самые трагические дни и месяцы, за соучастие в большом  общем горе, за сочувствие чьей-то конкретной беде, за искреннее сопереживание - за всё, что делает людей людьми и связывает невидимыми  нитями…

Пришли мои друзья. И я вдруг почувствовал, как тяжело расставание с ними. Ещё вчера они казались обыденными, вроде безразличными,  порой  даже враждебными. Теперь все были родными, близкими, единственными.

Подъехала разболтанная полуторка, которую выделил технорук городской типографии  Моисей  Ефимович Рахманович - муж маминой сестры.  Машина должна была отвезти нас на вокзал с комфортом, а не на арбе, запряжённой ишаком или верблюдом. И хотя от нашего дома до типографского двора было не более ста метров, дядя Миша важно восседал в кабине. Затем он тяжело высадил на землю своё грузное тело, и теперь возвышался над толпой провожающих. Это был высокий, бесформенный, пожилой человек,  с крупным носом, большим ртом, с лёгким смещением кверху левого глаза и улыбкой, - не то печальной, не то ироничной, но никогда не сходившей с его лица. Он давно жил в Бухаре. А в начале 30-х у Рахмановича умерла жена, оставив ему пятилетнюю дочь. Через год Моисей Ефимович приехал в Киев и женился на одной из шести маминых сестёр - Розе, которая родила ему ещё мальчика и девочку…

 Машина тронулась. Провожающие стояли на тротуаре и прощально махали нам вслед. У парадного №11 одиноко  сидела на высоком крыльце Рита Ергашева. Она была в голубом сарафане, с распущенной косой. И босиком. В открытом окне стояла её дородная мама. Она энергично помахала нам  рукой, хотя за всё время соседства  мы даже не познакомились: ни взрослые, ни дети. Что ни говори, а женщина эта оставалась женой секретаря обкома,  погибшего, но всё же секретаря и, вероятно, по старой привычке продолжала соблюдать дистанцию в отношениях с рядовыми гражданами. И хотя теперь не было ни охраны у калитки, ни прислуги в пятикомнатной квартире, ни личного шофёра, Ергашева-мать держалась особняком от старых и новых соседей. Дочери её, Рита и Света, проводили время с ровесниками на общем дворе, а мать очень редко покидала маленький зелёный рай, обнесённый  высоким глухим забором. По-прежнему, раз в неделю, к подъезду №11 подкатывал черный "пикап". Пожилой шофёр из спецраспределителя Бухарского обкома заносил в дом  пакеты с продуктами, корзины с овощами-фруктами, и уезжал до следующей недели… 

А Ритка сидела на парадном крыльце, будто каменная. Я не знаю, почему она не пришла со всеми в нашу часть двора. Может, не хотела потеряться  в  толпе провожающих и решила, что я увижу её и запомню вот такую, одинокую, как Алёнушка над озёрной водой. А может, это просто фантазия самоуверенного юнца, и ни о чём похожем гордая креолка не думала. Но именно такой, одинокой и печальной, врезалась Ергашева в мою память и живёт там уже  шестьдесят пять лет…

В последний раз мы ехали по  булыжнику узеньких бухарских улиц. Миновали гулкие, как пустые колодцы, знаменитые Купола: Третий, Второй, Первый… центр города, где за время советской власти было построено несколько домов европейского образца - некое подобие Пассажа, книжный магазин, куда я бегал покупать новинки. На входной двери этого магазина и над прилавками были развешаны мухоловные липучки и пахло  свежей типографской краской от книг, сваленных прямо на полу. Этот потрясающий запах вызывал желание немедленно прочитать и запомнить все книги мира.
По-прежнему стоял на месте типовой Главпочтамт с овальным фасадом. Мы часто ходили туда с мамой получать письма "до востребования" и наводить хоть какие-нибудь утешительные справки, если от отца долго не было известий (к примеру, когда он три месяца находился в окружении на Северном Кавказе).

Проехали и  мимо моей школы имени КИМ - Коммунистического Интернационала Молодёжи (так в то время назывался комсомол). Школа очень хотела научить меня уму-разуму, но я упорно сопротивлялся этому желанию, поскольку избрал себе другой путь - изобретения изобретённого. Я хотел стать писателем. Немедленно. Без всяких школ и наставников. С пятью классами за плечами…

Прощай, огнедышащий город моего взорванного детства. В этом печальном факте нет твоей вины. И я вечно благодарен тебе за приют, который  ты, гостеприимная Бухара, дала мне, моей маме, моим сёстрам и ещё десяткам тысяч бездомных, сорванных войною с родных фундаментов.
Спасибо тебе, Бухара, за хлеб, выращенный тяжким трудом узбекских стариков и женщин. За  драгоценную воду из твоих стремительных арыков. За сладкие плоды твоих прекрасных бахчей, садов и виноградников.
Спасибо за щемящее чувство первой мальчишеской любви, которая мечтала быть вечной. За горькую науку, познанную на твоих пыльных улицах и тучных  базарах.

Я буду всегда помнить тебя, Бухара, и мечтать о свидании, хотя бы очень  коротком, мимолётном. Но нам не суждено будет встретиться…

Количество обращений к статье - 4888
Вернуться на главную    Распечатать

© 2005-2020, NewsWe.com
Все права защищены. Полное или частичное копирование материалов запрещено,
при согласованном использовании материалов сайта необходима ссылка на NewsWe.com