Logo
20-30 нояб..2017


 
Free counters!


Сегодня в мире
14 Ноя 17
14 Ноя 17
14 Ноя 17
14 Ноя 17
14 Ноя 17
14 Ноя 17
14 Ноя 17
14 Ноя 17
14 Ноя 17









RedTram – новостная поисковая система

Парк культуры
Письмо третье. С высоты птичьего полета
Давид Маркиш, Ор-Иегуда

Оглядываться через плечо – увлекательное занятие: перед нашим внутренним взором открывается, словно с высоты птичьего полёта, картина прошлого во всём её великолепном безобразии. А куда нам ещё смотреть? В будущее, что ли? Но там ничего не видно, хоть глаз выколи…

Картина прошлого искусно сложена из мозаичных камешков – зелёных, розовых, золотых и чёрных. Глядя на неё пристально, тянет кое-что там подправить и подкорректировать... Ну, что ж, это в наших силах, и никому от этого не станет ни хуже, ни лучше; наше прошлое принадлежит нам, мы его единоличные владельцы.


Могила Иосифа Бродского,
о. Сан-Микеле, Венеция
Различаю за спиной сказочную Венецию, слышу её черешневое дыхание – собрание дворцов вдоль каналов, по берегу синего-синего моря, сочный цвет которого позаимствовали стеклодувы Мурано. Трудно представить себе наш мир без Венеции – драгоценного украшения, вобравшего в себя все мыслимые и немыслимые оттенки павлиньего многоцветья. Литература обеднела бы без неё, без неописуемой, а потому бесценной площади Святого Марка, толкотни на мосту Риальто, рыбного рынка и, наконец, предприимчивых гондольеров у полосатых причальных столбов. Писатели, как в женщину, нежно влюблялись в Венецию, и это ни в ком не должно вызывать удивления: уж если сравнивать этот дивный город с живым существом из плоти и крови, то, конечно, с полной очарованием женщиной, которую, к сожалению, невозможно уложить в постель… Томас Манн был влюблён, и Эрнест Хемингуэй, а Иосиф Бродский, ощущавший, как никто, лёт Земли в мировом пространстве, желал быть уложенным на вечное хранение на венецианском острове Сан-Микеле.

Сорок лет назад Венеция принимала Биеннале диссидентов – художников, писателей, людей музыки и кино. Советская «диссида» была представлена наиболее полно, другие страны не могли «похвастаться» таким обилием бунтующей творческой интеллигенции, преследуемой властью по политическим мотивам и при всяком удобном случае высылаемой из страны: «с глаз долой, из сердца вон». Самым удобным приёмом для такой советской практики было выдворение недовольных по израильской визе на историческую родину, якобы из гуманитарных соображений – «объединение семей». Всем без исключения – и властям, и евреям – было хорошо известно, что никаких семей в Израиле у эмигрантов нет и в помине, но повод подвернулся обтекаемый и даже благородный. Я знавал нескольких евреев, которые в анкете на вопрос «Есть ли родственники в Израиле?» дерзко отвечали: «Да, есть: три миллиона сестёр и братьев». Что ж, это соответствовало смелому утверждению, что все евреи – сёстры и братья.

По вечерним, золотисто подсвеченным, словно бы игрушечным венецианским улочкам прогуливались советские диссиденты, ещё недавно ожидавшие на родине посадку в лагерь или дурдом. В праздничной венецианской тесноте встречались и раскланивались люди, чьи имена были на слуху у мира. Вон идут, о чём-то негромко переговариваясь, Бродский с Галичем; Галич простужен и грустен, по возвращении с Биеннале в Париж его настигнет внезапная смерть. Им навстречу движется, рассекая людские волны, Виктор Некрасов, похожий на пирата, следом за ним поспевает умнейший Эткинд; он хочет от чего-то отговорить Вику Некрасова, и я даже догадываюсь, от чего. Шествует в гордом одиночестве, что-то обдумывая судьбоносное, Владимир Максимов. Оглядывается, к кому бы прибиться для интересного разговора, лишь накануне покинувший пределы любезного отечества, Виктор Урин, раздразнивший советскую власть своей любовью к экзотическим животным и твёрдым намерением опубликовать в соавторстве с Леопольдом Сенгором, президентом Сенегала, многотомную антологию мировой поэзии. Сотрудничество Урина с заграничным Сенгором пришлось не по вкусу блюстителям советской идеологической нравственности. Ему без лишних хлопот оформили выезд на историческую родину и спровадили в транзитную Вену, откуда он и прибыл в Венецию, на Биеннале… Многие лица в толпе узнаваемы, и это почему-то греет душу.

Пришла пора пропустить рюмку, и я зашёл в первый попавшийся бар. Людей там было полным-полно, дым стоял столбом. Моим соседом у стойки оказался мой ровесник, человек лет сорока, с открытым крупным лицом, глаза на котором, выражая напряжённую работу мысли, светились тёмным пламенем. Кажется, мы почувствовали взаимную симпатию: не тратя лишних слов, мы без тоста сдвинули рюмки, сделали «чин-чин» и выпили. И вот теперь уже можно было и поговорить…

Леонид Плющ. Фото: Ольга Каменева / gazeta.ua/

Моего нового знакомца звали Леонид, Лёня. Он с гневом и болью рассказывал о преследовании инакомыслящих и сопротивлении властному произволу в Украине, откуда он был родом. Я – о наших израильских делах, о том, что еврейские протестные активисты в Москве не ставили перед собой задачу изменить волчий кремлёвский режим, уговорить его нацепить маску под названием «человеческое лицо». Нас направляло лишь одно: вынудить «Красного фараона» выпустить евреев из советского плена, дать возможность уехать на историческую родину, в Израиль. И больше нас ничего не интересовало: ни какое лицо у власти, ни как идёт ответственное соревнование с Америкой по надою молока: «Мы Америку догнали / По надою молока, / А по мясу не догнали…» Догнали или не догнали коммунистические коровы капиталистических – нас это ничуть, как говорится, не колыхало… Мне показалось, что такой наплевательский подход к советским политическим проблемам мой собеседник отнюдь со мною не разделил: было бы куда лучше, если б наши бунтующие евреи, смело бросившие вызов режиму, объединили свои усилия с московскими диссидентами, многих из которых Лёня знал лично, и плечом к плечу взялись бороться за социализм с человеческим лицом.

По ходу разговора выяснилось, что Лёня, приехавший лишь накануне, Венецию ещё толком не видел. Настроение у нас было приподнятое, мы решили прогуляться. Лёня заметно прихрамывал, далёкая прогулка была бы тут неуместна – но нам и не пришлось идти далеко: мы уткнулись в причал, там пыхтел на остановке городской водный трамвайчик-«вапоретто». Весёлые и настроенные на приключенческий лад, мы решили в него погрузиться и вольно плыть, куда глаза глядят – а точнее туда, куда повезёт этот самый трамвайчик. Иными словами, море нам было по колено.

А плыл трамвайчик, как выяснилось, на венецианский остров Лидо, знаменитый на весь мир своим роскошным казино. Новость, сообщённая мною Лёне, его не обрадовала.

– Казино… - задумчиво он повторил, прислонившись к палубным перильцам и глядя в чёрную, набитую звёздами воду. – Ты хочешь сказать, что мы пойдём в казино?
– Ну да! – я воскликнул с большим воодушевлением. – А куда же там ещё идти, на Лидо? В джунгли, что ли?
– Что мы там будем делать? – настойчиво спросил Лёня.
– Как что! – пылко я удивился. – Играть! В рулетку!
– Я не буду играть, - веско сказал Лёня. – Нет!
– Но почему? – не понял я. – Мы ведь плывём в казино, а не на кладбище!
– Меня сюда послал в командировку мой народ, - сказал Лёня, - а я, значит, пойду проигрывать народные деньги. Это просто бессовестно!
– Ты рассуждаешь прямо как народный трибун! Как Леонид Плющ! – сказал я и вдруг умолк, пристально вглядываясь в бледное лицо моего нового товарища на фоне чёрной воды моря.
– Я и есть Леонид Плющ, - услышал я в ответ на моё предположение.
– Ну и ну! – только я и нашёл, что сказать. – Во дела!.. – И привёл контраргумент: - Но не обязательно же проигрывать, можно и выиграть, если повезёт.
– Шансов мало, - сказал на это Лёня. – Я занимался теорией игр, я знаю.
– Так это же здорово! – сказал я. – Ты мне со своей теорией только подскажи, на что ставить, я и поставлю! У меня на всё, про всё есть тридцать баксов. Проиграю – чёрт с ними, а если выиграем, пойдём в ресторан и пропьём.

Лёня, мне кажется, сомневался: в нашем случае подсказки, основанные на математических расчётах, были сродни жульничеству, и Плющ желал держаться от этого в стороне.

Высадились на острове. Единственная, кажется, дорога от причала вела в казино. Туда мы и зашагали.

Гигантский холл был слабо освещён и пустынен: час наплыва азартных гостей ещё не наступил, мы были первыми. В глубине холла, во всю щедрую ширину помещения, располагался бар, какой чаще увидишь в кино, чем в стеснённых жизненных обстоятельствах: над массивной деревянной стойкой мерцали, составляя стеклянную стену, бутылки всех цветов спектра, со всех концов света. Можно не сомневаться в том, что содержимое бутылок было предназначено для повышения тонуса посетителя, а отнюдь не для утоления жажды. За стойкой, на берегу алкогольного мерцающего моря, одиноко проводил время бармен в чёрном смокинге.

– Пива! – сказал Лёня, когда до бара оставалось пройти ещё ползала. – Я хочу пива!
– Он тебе хоть птичье молоко нальёт из краника, только скажи! - предположил я, держа курс на бармена. И на своём варварском английском сделал заказ: - Мистер, мой товарищ хочет выпить пива! Налейте-ка ему поскорей! Бочкового!

Человек в смокинге посмотрел на меня так, как будто я без всякого вступления предложил ему в компании с нами ограбить казино.

– Какое пиво?! – молвил, наконец, бармен. – Тут вам не пивная!
– Но он хочет именно пива, - не отступил я. – Вы что, не видите – ему надо!
– Тёмный человек! – обернулся я к Лёне. – Ограниченный! Пиво, видите ли, тут ему налить западло…

Бармен, как видно, отчаялся с нами договориться: он-то знал, что клиент, в конечном счёте, всегда прав. Согнувшись так, что его не стало видно за стойкой, он извлёк из какого-то потайного закоулка две банки пива и, распрямившись, с нескрываемым отвращением поставил их перед нами.

– За счёт заведения, - сказал бармен и отвернулся.
– Вот видишь, - сказал я Лёне. – Хоть и в смокинге, а душевный человек. Наверно, из рабочей семьи… Дай стаканчик, камрад!

Выпив пива, мы отправились в игорный зал, где я быстренько проиграл свои тридцать долларов. Лёня внимательно следил за моими действиями, но советов не давал и к фишкам не прикасался.

В культурной эпохе, наступившей в советской империи после смерти Сталина, литература шестидесятников занимает высокое место. С этой литературой всё непросто: кровно связанная с короткой, как пасмурный зимний день, хрущёвской «оттепелью» (определение, отчертившее «эпоху надежд» и принадлежащее киевскому уроженцу Илье Эренбургу), она была несовместима с варварским кремлёвским режимом и, несомненно, расшатывала его в среде читающей молодёжи. Споры о том, кто из писателей, прозаиков и поэтов «главней» на гребне этой литературной волны, кто ведущий, а кто ведомые – эти споры кипели полвека назад, продолжаются они и по сей день.

Василий Аксёнов – алмазное имя, свинцовая биография и литературная слава, едва ли уступающая славе Евгения Евтушенко. Без Василия Аксёнова литература шестидесятников просто непредставима: его «Коллеги» - остриё копья, проткнувшего жирную тушу нудного, как жужжание мухи, социалистического реализма. Но! Полузабытый сегодня шестидесятник Анатолий Гладилин опубликовал свой роман «Хроника времён Виктора Подгурского» за три года до появления аксёновских «Коллег». Как видно, хронология - это поклонение цифрам, а не буквам - зачастую подводит: мощный, как ядерный реактор, дар Аксёнова затопил литературный горизонт золотом и лазурью, и профессиональные коллеги этого писателя различимы лишь в его благотворной тени. Все, кроме одного.

Этот один – Анатолий Кузнецов, автор романа-документа «Бабий Яр».

Анатолий Кузнецов и его знаменитый «Бабий Яр»:
первый, «сигнальный» экземпляр с автографом – конечно, маме

/
Куренёвский паренёк Толя Кузнецов видел Киев под немцами, знал трагедию Бабьего Яра. Непостижимые нити связывают Анатолия Кузнецова с блистательным киевлянином Виктором Некрасовым, написавшим «В окопах Сталинграда», с Евгением Евтушенко, чьё стихотворение «Бабий Яр», подобно звону колокола, облетело мир, и с Василием Гроссманом, родившимся в Житомире и оставившим после себя роман-эпопею «Жизнь и судьба», занявшую место в одном ряду с тремя другими классическими эпопеями: «Война и мир» Льва Толстого, «Тихий Дон» Михаила Шолохова и «Красное колесо» Александра Солженицына.

Сложилось так, что с тремя из названных мастеров – Кузнецовым, Евтушенко и Некрасовым - я был знаком; мы придерживались дружеских отношений. Гроссман и они, эти трое, пробили лётку в запечатанной доменной печи официального вранья – и кипящий металл правды о войне и Холокосте, вопреки запретам, вырвался на свет божий. Во многом мы обязаны этим Толе Кузнецову.

Он был отчасти, и от значительной, человек загадочный.

Я думаю, что намерение бежать от советского режима на Запад он вынашивал много лет. В 60-е годы прошлого века, в махровый расцвет советизма то была опасная идея, почти смертельная. Естественно, делиться с кем-либо такими планами было бы равносильно самоубийству; желательно было даже сны не смотреть на эту тему… Мы общались по-приятельски, Толя Кузнецов бывал у меня дома, на улице Горького, в центре Москвы. Он был преуспевающим молодым писателем, не декларировавшим свою принадлежность к каким-либо литературным течениям – шестидесятникам, почвенникам или традиционалистам – и не имевшим проблем с властью. Я бы сказал, он был «человек в себе»: после вечера застольных разговоров, вполне откровенных, создавалось впечатление, что самое главное он оставил невысказанным – в глубине своего существа, под замком. Нынче, спустя годы и годы, я склонен думать, что палящее желание уйти за рубеж оставалось невысказанным и жгло его изнутри.

Не жажда денег, не мечты о литературной славе вели его к цели: это всё было у него в СССР, и в избытке. Поиски справедливости? Он был достаточно умён, чтобы понимать: мир устроен несправедливо, и не человеку это исправить. Однозначное неприятие режима, нежелание ему служить ни в какой форме – вот что, я думаю, служило ему ориентиром. Аксиома «С волками жить – по волчьи выть» не устраивала его душу; он хотел обрести другое поле для жизни.

Как-то раз, в конце 60-х, летом, он без звонка заглянул ко мне на Горького. Мы долго, до темноты сидели, по обычаю того времени, на кухне, за столом. Толя был мрачно настроен, говорил, не вдаваясь в подробности, о «закручивании гаек», о неблагодарности литературной работы. Он был умным человеком, Анатолий Кузнецов, и его анализ был безупречен.

К ночи полил проливной дождь, и Толе, собравшемуся уходить, я дал свой плащ, не пропускавший воду.

-Я верну! – прощаясь, сказал Толя. – Обязательно! Вот увидишь!

Совсем скоро, как гром с ясного неба, грянул слух: Анатолий Кузнецов бежал на Запад – не вернулся из заграничной командировки, остался в Англии и попросил там политическое убежище.

В писательской среде этот слух был подобен удару не грома, а молнии: ситуация усугублялась тем, что Кузнецов был командирован в Англию для сбора материалов о Ленине в эмиграции – он, якобы, собирался писать роман на эту животрепещущую тему, близкую сердцу каждого советского человека. И вот вам, как говорится, «добрый вечер, тётя Песя!»: побег, демонстративный выход из компартии и полный расплёв с советской властью, самой отзывчивой в мире! И ведь сами выпустили, уверенные в благонадёжности «писаки», сами дали деньги на билет, на гостиницу и на прокорм на чужбине! Чтоб сочинил роман об Ильиче – вожде трудящихся и угнетённых!

При советской власти был в ходу такой термин – «невозвращенец». Он относился к гражданину, очутившемуся каким-либо образом за рубежом и по политическим, разумеется, причинам, не вернувшемуся восвояси, в родимое большевистское отечество. Такие люди встречались в России задолго до Кузнецова; едва ли не самый известный из них Авраамий Веселовский – при Петре Великом посол-резидент в Вене. При советской власти Кузнецов стал первым писателем-невозвращенцем, и это повергло Кремль в тревогу и злость: а вдруг примеру беглеца последуют другие писатели? Тревога была обоснована: последовали. Желая погасить скандал, Москва обращалась в Лондон с просьбой способствовать добровольно-принудительному возвращению беглеца в родные пенаты. Британцы гордо отказались.

Толя доподлинно знал о таком развитии событий и всерьёз опасался за свою жизнь в Лондоне: «длинная рука» Москвы вполне могла до него дотянуться, чтоб другим неповадно было. И он предпринимал все возможные меры, чтоб не попасть под топор.

Я приехал в Лондон спустя несколько лет после его появления там и через одного из наших общих друзей передал ему приглашение повидаться в гостинице или в каком-нибудь кафе. Ответ, полученный через общего друга, был неутешителен: за мной, может, ходит гебешный «хвост» и я, таким образом, выведу агента на самого Толю. Зато общий друг принёс мне от него передачу: письмо, изданный уже на Западе «Бабий Яр» без купюр, сделанных советской цензурой, и с комментариями автора, и какую-то плоскую картонную коробку, перевязанную подарочной ленточкой. Открыв коробку, я обнаружил в нём великолепный плащ-дождевик. А в письме Толя писал, что мой старый московский плащ куда-то запропастился, и взамен, с извинениями за задержку, я получаю местный лондонский. Толя обещал – Толя выполнил!

Ещё года через два я снова попал в Лондон и снова попытался договориться с Толей о встрече. И на этот раз получилось! Мы договорились встретиться, с соблюдением некоторых предосторожностей, в кафе.

Замечательная была встреча! Не было недоговорённостей, не было тревожного настроя. Толя Кузнецов жил свободной жизнью, как ему хотелось и представлялось необходимым для человеческого существа. А тревоги – что ж, они, как ни берегись, сопутствуют нашей жизни где бы то ни было!

Я спросил, что он пишет и как ему пишется. Он ответил уклончиво:
-Ты ездил вокруг Лондона? Видел всю эту красоту – поля, перелески? Ты себе не представляешь, какие там грибы растут! И какое счастье их там искать… Эта «охота» стоит золотого времени, на неё потраченного.

Грибы грибами, но так хотелось бы, чтобы создатель «Бабьего Яра» и «Артиста миманса» продолжал писать! Но и то, что он успел сделать, сохранит его имя в истории литературы. Немало серьёзных литературоведов относит Кузнецова к авангардистам-шестидесятникам, распахнувшим дверь в новую литературу – и тематически, и стилистически. Опровергать это утверждение не только бестактно, но и бессмысленно.

Анатолий Кузнецов умер в 1979 году в своём доме, в Лондоне, после тяжёлого инфаркта. Некоторые обстоятельства его смерти оставили вопросы, к которым конспирологи пытались найти ответы, но так и не преуспели в этом занятии.

Едва ли кто возьмётся уверять, что наш мир весел и наряден, как расписное пасхальное яичко, беззаботно плывущее по волнам Пространства. К сожалению, мир более схож с летящим во мгле пушечным ядром, отлитым из чёрного чугуна. А как бы хотелось, чтобы всё было иначе – легче и воздушней!

Не секрет, что люди сами творцы своего несчастья. Их настраивает друг против друга и опасно разъединяет множество факторов – политических, экономических, социальных. Но есть и объединяющий элемент, упорно противостоящий всем прочим – искусство! На нём, на его живой силе замешано человеческое братство.

Ольга Маркиш-Рапай в своей киевской мастерской, 2008 год

Творцы искусства – истинные гуру этого спасительного действия. На своём веку я встречал считанных таких людей. Одной из них была изумительный скульптор-керамист, создательница целого мира неподражаемых глиняных героев, источающих доброту и надежду – моя сестра Ольга Маркиш-Рапай. В её киевскую мастерскую стекались, как ручьи, разноплемённые люди, захваченные прекрасной страстью к украинскому народному искусству, из кладезя которого Ольга черпала своё вдохновение. Она ценила мир, а любила – Украину.


Ольга Маркиш-Рапай, «Автопортрет»
Она оставила несколько автопортретов, на которых изображена в своей неизменной полосатой тельняшке, на борту сказочной каравеллы, в добром соседстве с котом, изучающим окоём через подзорную трубу, и петухом в красной шляпе, возвещающим приход рассвета. Это романтическая композиция, её милые герои настроены вполне оптимистично: кот вот-вот увидит землю на горизонте, запоёт петух, и капитан в тельняшке ступит на золотой берег, полный цветами и птицами… Такая интересная перспектива была навеяна семейной легендой, переходившей из поколения в поколение: наш не столь уж и далёкий предок Лоренсу Маркиш являлся, якобы, заслуженным морским волком и адмиралом португальской короны. В 1495 году, спасаясь от костра инквизиции, заподозрившей в нём скрытого иудея, принявшего католицизм лишь из конъюнктурных соображений, наш дедушка Лоренсу угнал казённую каравеллу, отправился в южные моря и занялся там пиратством. Его принадлежность к притворщикам-марранам так и не была доказана: он счастливо избежал следствия и суда зловещих монахов-инквизиторов. Растворился «в тумане моря голубом», и вот тут-то можно сказать с полным основанием: исчез – и концы в воду… Так или иначе, имя Маркиша носят не только улицы в украинском местечке Полонное, в Тель-Авиве и Хайфе, но и столица португальского Мозамбика так называлась, пока к власти там не пришли аборигены, сгоряча переименовавшие город Лоренсу-Маркиш в Мапуту.

Наши с Олей совершенно непросвещённые предки из Черты оседлости вряд ли могли выдумать эту историю от начала и до конца: их географические познания не простирались далее видимой черты горизонта, а история инквизиции в Португалии была им и вовсе неведома. Да и название негритянской столицы они едва ли взяли с потолка. Голая ветвь памяти, сохранившаяся в семейных анналах, обросла со временем, со сменой поколений, листвою вымышленных живописных деталей; это вполне допустимо. Так, неведомо откуда явилась версия, что мореходный Лоренсу командовал разведывательной каравеллой Васко да-Гамы и в этой роли открыл остров Занзибар. Нам с Олей эта лживая, по всей вероятности, байка очень нравилась. Возможно, Олин кот с борта её корабля высматривал в подзорную трубу перечный берег Занзибара.

Нет нормальных людей, испытывающих безоглядную и ничем незамутнённую любовь к себе подобным: мы ведь довольно давно, в силу прискорбных обстоятельств, покинули райские кущи и ту злосчастную яблоню, и, познав разницу между добром и злом, обрели критический взгляд на вещи. Приязнь и неприязнь к собратьям распределена в нас примерно поровну – и это в лучшем случае... В Оле, наряду с развитым критическим взглядом, любовь к человеку, к живому существу, преобладала; и в этом, по большому счёту, проявлялось её отношение к жизни.

Мир жизни в её глазах состоял из людей и зверей, к которым она относилась действительно, как к «братьям нашим меньшим» - с той же любовью, но с бо̀льшим доверием. Кто только, помимо людей из сказки, не обитал на полках вдоль стен её мастерской! Кошки, собаки, птицы, коровы и лошади, медведи, козы и овцы, киты и даже динозавры. И все они светились добром и готовностью завести с людьми приятельский разговор на общем языке. Этим волшебным языком наделяла их Ольга Маркиш.

Люди, звери… Вперемежку с ними красовались на полках вазы, чаши и чашки, блюда, макитры и миски цвета рассветной алой зари. Все эти дивные вещи их создательница с нежностью именовала «черепки».

Говорят: не боги горшки обжигают. Действительно, не они – вместо них этим занималась Ольга Маркиш-Рапай.



Кстати

Книга Давида Маркиша
"От Черты до черты. К истории Еврейского антифашистского комитета" переведена на украинский язык и, следом за московским изданием,
 вышла в свет в Киеве.

Готовятся к изданию на украинском языке ещё две книги Маркиша - "Двадцать писем пожилого господина", главу из которой мы публикуем в сегодняшнем номере «МЗ»,
и "Записки из Прошлого времени".

Давид Маркиш -
первый из израильских писателей,
чьи книги получают
широкое распространение
в Украине на языке этой страны.
Количество обращений к статье - 475
Вернуться на главную    Распечатать
Комментарии (1)
Зиси Вейцман | 08.07.2017 17:48
ЗАМЕЧАТЕЛЬНО! ИНАЧЕ НЕ СКАЖЕШЬ!

Добавьте Ваш комментарий *:

Ваше имя: 
Текст Вашего комментария:
Введите код проверки
от спама
 
Загрузить другую картинку

* - Комментарий будет виден после проверки модератором.



© 2005-2017, NewsWe.com
Все права защищены. Полное или частичное копирование материалов запрещено,
при согласованном использовании материалов сайта необходима ссылка на NewsWe.com