Logo
18-29 сент. 2018



Hit Counter
Ralph Lauren Sportcoats


 
Free counters!
Сегодня в мире
27 Сен 18
27 Сен 18
27 Сен 18
27 Сен 18
27 Сен 18
27 Сен 18
27 Сен 18
27 Сен 18
27 Сен 18











RedTram – новостная поисковая система

Личное
Толик, брат мой
Лев Звенигородский, Нетания

Студия кинохроники была переоборудована из здания первой Хабаровской электростанции. Поскольку она не очень учитывала нужды кинематографистов, то и кабинеты и аппаратные, и склады для оборудования были разбросаны в разных концах двухэтажного здания. Несуразно смотрелся большой холл, который когда-то был машинным залом электростанции. Здесь стояли большие прожектора, лежали «бухты» скрученных кабелей, валялись какие-то чемоданы...

На второй этаж вела металлическая лестница, а вокруг всего холла был такой же металлический балкон, с которого можно было попасть в кабинеты начальства.

Аппаратная, в которой мы работали, была на первом этаже, и ее окно выходило в парк. Перед окном рос какой-то довольно большой куст и мы решили, что потихоньку вернемся в аппаратную и там переночуем. Благо, что в ней стояли четыре больших мягких и глубоких кресла, которые мы составили, каждый соорудив себе вполне приличную лежанку. И погасили свет, чтобы нас не было видно. По крайней мере, это было гораздо лучше, чем сундук в коридоре симиной квартиры.

Вот тогда и возникло выражение, которое потом в обычной жизни стало одной из присказок Ефима Николаевича: «Туши свет, таскай мебель!»...

... Закончился рабочий день и женщина-монтажер, которая помогала собирать из отснятого материала наш киножурнал, пошла домой. А мы с Толей, предварительно открыв шпингалет окна в аппаратной, вместе с Ефимом Николаевичем прошли через проходную, попрощавшись с вахтером, который придирчиво осмотрел наши сумки. Поднявшись на Комсомольскую площадь, мы проводили Ефима Николаевича до спуска на Амурский бульвар, предварительно перекусив в кафетерии центрального гастронома.

Когда начало темнеть, мы осторожно открыли окно и забрались в аппаратную. Над дверью приглушенно горел огонек пожарной сигнализации. Устроились в приготовленные лежанки и болтали о том – о сем. Спать не хотелось, и мы тихонько вновь выбрались на улицу.

Был теплый вечер, на Комсомольской площади горели фонари, народ прогуливался по «Броду» - так именовала в то время улицу Карла Маркса вся молодежь. Кстати, свой «Бродвей» был тогда в каждом уважающем себя городе.

В Биробиджане это была улица, которая шла от вокзала до Дома культуры. Когда она оказывалась короткой, то гуляющая толпа сворачивала на улицы, ведущие к городскому парку... Насколько помню, во Владивостоке и Находке «Бродвеем» молодежь называла между собой улицы, носящие имя вождя мирового пролетариата — Ленинские.

Мы прошлись в толпе от Комсомольской площади до площади Ленина, посидели на скамейке перед фонтаном, который почему-то не работал, и двинулись обратно. Время тянулось медленно. Вновь хотелось есть. А деньги, которые нам давали в дорогу родители, остались в сумках. Пошарив по карманам, мы наскребли кое-какую мелочь и купили в том же кафетерии гастронома какие-то пирожки, которые дружно съели с чаем.

Часам к одиннадцати вечера мы угомонились и заснули в мягких креслах. Утром пошли умываться в туалет и чуть не «спалились».

«А вы как здесь оказались? - строго спросил вахтер, «застукав» нас у умывальников с зубными щетками, - Что-то я не видел, когда вы заходили!».

Спасло нас только то, что он только заступил на смену и сам подсказал выход: «Вы, наверное, раньше проходили, когда другой вахтер еще дежурил!?».

Мы одновременно согласно закивали головами... Но в последующие несколько дней были осторожнее...

А потом Толя вдруг настолько повзрослел, что наши интересы на какое-то время полностью разошлись.

На лето уже после девятого класса он уехал в экспедицию с геологами. Вернулся оттуда уже совсем другой человек — обветренный, постриженный наголо с жидкой еще бороденкой, с непривычными повадками. В школу уже не вернулся. Учился в какой-то вечерней школе...


Толик! Толик! Боль моя и тоска по нему, тому самому, каким он был в детстве, каким я помню его в юности — неизбывна. Но люди меняются. Менялся и Толя. Что больше повлияло на эти метаморфозы — сказать не берусь.

То ли то, что он остро не принимал неродного отца, хотя Александр Мельников относился к Толику, насколько я могу судить со своей колокольни, вполне нормально. Думаю, не открою большой семейной тайны, если скажу, что дядя Саша был грубоват, а иной раз просто крут, и не мог понять потребностей души Толика. Они ссорились часто из-за того, что отчим, по мнению Толи, плохо относился к его маме и, если бы не тетя Дора, которая, как могла, улаживала конфликты, все началось бы гораздо раньше...

То ли то, что уже в юности проявились недюжинные способности и почти в подростковом возрасте Толя попал в компанию взрослых людей, которые, как и он, писали стихи. Беда была в том, что люди эти — поэты местного розлива — были, говоря по-простому, пьяницами. И никто не только не остановил мальчишку, когда он первый раз протянул руку за стаканом с горячительным, но и наливали ему наравне с собой.

Как-то и я попал вместе с ним в эту кампанию в редакции газеты «Биробиджанская звезда». Мне, как и всем, тоже налили. Я отказался. И не потому, что я такой принципиальный, просто побоялся, что отец вечером почувствует запах, или буду настолько пьян, что родители увидят. А скандала дома я не хотел.

Тем более, что «не пить» для меня на протяжении всей жизни не было трагедией. Выпить я мог, и до сих пор еще могу, и крепко, но когда надо было сесть «за руль» или ждала неоконченная работа, я даже к пиву не прикасался.

Толя был несоразмерно талантливее тех, кто спаивал его в те годы. Это понимали почти все, кто с ним встречался хотя бы однажды, кто читал его замечательные стихи.

Были годы, когда он с кем-то из своих товарищей-поэтов-собутыльников, забегали ко мне днем. Он знал, что родителей в это время нет, а в доме он всегда найдет и чистую посуду, и кое-какую закуску. Я чаще всего, поставив на стол стаканы для пива или рюмки для вина, в зависимости от того, с чем они приходили и кое-что из холодильника, убегал во двор играть с пацанами. Питие посреди дня без повода мне казалось чем-то непонятным. Да и спиртное не вызывало во мне никаких особых эмоций. Оно для меня было атрибутом праздника. Мне мои подростковые дела, например, игра во дворе в настольный теннис, были куда важнее...

Они оставались, выпивали и уходили. Я только забегал убрать все со стола, чтобы родители ни о чем не догадались

Его юношеские «художества» больно отдавались всем членам тогда еще большой и дружной нашей семьи. Не говорю уже о тете Доре — маме Толика. Переживали все, как могли «спасали» его от кар правоохранительной системы. Много делал мой папа, он считал своим долгом помочь племяннику, когда тот попадал в очередной переплет. У папы были широкие связи, иногда благодаря своему положению ему удавалось снимать напряжение.

Он на эту тему дома особо не распространялся, но иногда, когда сестра приходила в слезах с просьбой что-то предпринять, помогал избежать серьезных последствий. Думаю, то, что экзамены на аттестат зрелости Толя «по тихому» сдавал в поселке Теплое Озеро, тоже без папиного вмешательства не обошлось.

Единственным человеком, который был безоговорочно верен Толе, в каком бы он положении ни оказался, была бабушка Ева.

Однажды он в подростковом возрасте с кем-то из друзей попробовал попасть на танцы в только что открывшийся Дом культуры. Денег на билеты не было, поэтому, когда прорваться через билетеров не удалось, ребята двинули на танцы через окно мужского туалета, где и были схвачены дружинниками и милицией. Конечно, не обошлось без драки, и ему тут же, отправив в суд, который по случаю очередной кампании по борьбе с хулиганством работал и поздно вечером, «дали» 15 суток.

Для семьи это был тяжелый удар. Все очень переживали. Но невозмутимыми были только Толя и бабушка. Они оба явно иронизировали над ситуацией. Днем «пятнадцатисуточников» под конвоем отправляли в город мести улицы. На третий день, возвращаясь в СИЗО, Толя предложил конвоиру «зайти к бабуле», помыться и привести себя в порядок. В общем, все это закончилось полным замечательным бабушкиным обедом. Конвоир был доволен. И еще не раз за пятнадцать дней заходил к бабе Еве пообедать...

Видимо, то, что он в детстве воспитывался мамой и бабушкой, его неизбывная любовь к ним наложила свою печать на его характер. Я не раз отмечал про себя, что Толя всегда умеет найти подход к немолодым женщинам, видел, как они его обожали, не скрывая своего восхищения им.

Толины стихи всегда пробуждали во мне с одной стороны благоговение перед его талантом, а с другой - горечь от того, что довольно большие куски его жизни (а она у Толи оказалась такой короткой!) потеряны безвозвратно.

Как-то, уже будучи взрослыми, мы говорили с ним о «питии». Я пытался для себя понять, как в нем сочетается такой большой талант и тяга к спиртному. Спросил напрямую: пьет для того, чтобы «вызвать к себе музу»? Анекдотов и всяческих баек про причуды великих писателей, которые и алкоголем и наркотиками вводили себя в творческий раж, всегда хватало.

Толя улыбнулся своей обезоруживающей улыбкой: «Ты будешь смеяться, но я никогда по пьянке не написал ни одной приличной строчки. Бывало, конечно, что рождались какие-то образы. Если успевал, записывал на пачке сигарет или на салфетке, чаще всего терял их. А писал всегда трезвым и даже «гениальные строчки», написанные вечером «за рюмкой», правил безбожно утром, на трезвую голову».

Встречи наши во взрослом возрасте были нечастыми. Жили мы как бы параллельно, Толя - в Ангарске и в Иркутске своей жизнью, не вдаваясь в подробности моей, я — в Биробиджане, а потом и в Хабаровске. Но при этом мы всегда знали о том, как живет другой. Звонили друг другу по важным датам, но какое общение по телефону!?

Мы всегда могли говорить с ним о самых сокровенных вещах. Близость, детских лет позволяла нам чувствовать себя друг с другом комфортно в любом возрасте.

В середине шестидесятых, когда я учился в Хабаровском пединституте, мы встречались с ним несколько раз. Он уже жил в Ангарске, учился в Литературном институте и на Дальний Восток приезжал нечасто — повидаться с мамой и бабушкой. Конечно, мимо меня не проезжал.

Несколько раз ночевал в нашем общежитии. Обычно, когда он появлялся, как всегда неожиданно, я проходил по близлежащим комнатам, спрашивая, нет ли свободной на сегодняшнюю ночь кровати. Иногда, если таковой не находилось, мы спали вместе на узкой и неудобной из-за панцирной сетки моей общежитской кровати...

В общежитии, кроме меня, у него были знакомые и друзья — местные начинающие писатели и поэты, которые, как это было принято в те годы, учились на филфаке пединститута. Так что всякий его приезд собирал в нашей небольшой комнате на пятерых довольно большую и шумную компанию.

Вообще в Хабаровске у Толика было много знакомых, он был не просто вхож в писательскую организацию и в журнал «Дальний Восток», где иногда печатались подборки его стихов, но и по-настоящему дружил с местными поэтами и писателями. А в Биробиджане уже в те годы в нем видели большого поэта, устраивали встречи в читальном зале областной библиотеки им. Шолом-Алейхема.

Как-то мы, болтаясь по Хабаровску и замерзнув от поздних мартовских холодов, забрели в мастерскую к его знакомым художникам, которая располагалась на последнем этаже здания, где находится ювелирный магазин «Алмаз». Как обычно, много пили, все подряд, благо центральный гастроном был рядом, пели песни и слушали стихи Толика. Читал он негромко, подвывая в конце строк, как это бывает, когда стихи читают сами поэты. Засиделись допоздна.

Идти в общежитие было бессмысленно и, когда все, включая хозяев мастерских, разошли по домам, мы с ним остались вдвоем. Чтобы мы не начудили по нетрезвости, нас закрыли в мастерской снаружи, сказав, что утром придут и откроют нас. И мы стали укладываться на ночлег.

В мастерской стояли какие-то старые диваны, пахло масляными красками, кофе и вином, которое мы благополучно допили. Допить-то допили, но вдруг обнаружили, что туалет — за пределами мастерской. То, что было дальше, выглядело со стороны, наверное, очень смешно. Но нам было не до смеха.

Сначала мы пытались открыть дверь, но она не поддавалась, а поднимать шум мы не хотели. Если добавить к этому, что нас попросили не включать свет, чтобы не привлекать внимания, то станет понятно, что искать сосуд, который бы мог послужить «ночной вазой», было непросто. Правда, в помещении не было кромешной темноты — свет с центральной хабаровской улицы Карла Маркса позволял ориентироваться.

В конце концов Толя, рыская по стеллажам, на которых стояли всяческие керамические изваяния, нашел подходящий сосуд, очень напоминавший древнегреческую амфору...

Рассказывая утром хозяевам мастерской, как мы оказались в «безвыходном» положении, мы ржали до колик в животе.

Наши встречи в зрелые уже годы я делю пополам, когда он приезжал трезвым, не пьющим два-три года, рассудительным и ироничным, и когда он еле стоял на ногах, в обнимку со старыми нашими общими знакомыми или с какими-то неведомыми мне новыми друзьями. Общаться с таким Толиком было невыносимо горько.

Зато каждую нашу встречу, когда он «завязывал», я помню до мелких деталей. Одна из них — в сентябре 1981 года, когда мы встретились в Переделкине. Толик отдыхал в писательском санатории, а я в это время учился на двухмесячных курсах в институте повышения квалификации работников радио и телевидения в Останкино. В это же время по каким-то своим делам оказался в Москве и мой младший брат Борис.

С Борей мы в Москве встретились, созвонились с Толей и приехали к нему на пару дней.

Это были божественные два дня. Толя водил нас по писательскому поселку, рассказывал светские окололитературные сплетни, а потом мы пошли на кладбище к могиле Пастернака, к тем самым трем соснам, о которых писал в своих знаменитых стихах сам писатель и неподалеку от которых похоронен сегодня сам Толик.

Мы с благоговением касались этих сосен руками, грустно молчали над последним приютом поэта.

А потом был прекрасный вечер. Толя договорился с работниками санаторной столовой, где нас покормили. Мы сидели на открытой веранде, а Толя читал нам свои новые стихи.

Сколько лет прошло, а я не могу забыть эту замечательную встречу!!! Все живо, будто это было на прошлой неделе, помнится все, вплоть до кустов у веранды, которые постепенно, с заходом солнца медленно тонули в темноте...

Однажды, встретившись в Биробиджане, мы, не останавливаясь, проговорили целый день. Ходили по городу, по местам, где прошло наше детство, вспоминали, и, конечно, болтали обо всем на свете. И не могли наговориться.

Тогда Толя был под впечатлением акции иркутских антисемитов, опубликовавших в газете в день его рождения некролог. Это его действительно задело очень сильно. Он серьезно переживал. И, не переставая, удивлялся тому, что я в то время в Хабаровске работал директором государственного телевидения.

«У нас в Иркутске это просто невозможно!, - говорил он, попыхивая своей трубкой, которую поминутно зажигал, поскольку табак в ней быстро прогорал и гас. - У нас - еврей-завотделом в газете, на радио или телевидении – и то редкость! А ты — директор! И не в Биробиджане, где это было бы нормально, а в Хабаровске!».

И добавил, что организатор всей этой травли — известный в России писатель Валентин Распутин. Называл он и другие имена, но я, поскольку не знал этих людей, просто-напросто забыл их имена и фамилии. Да и стоят ли они того!?

Он умел со всеми найти свой тон разговора. Шел он от широты души, от доброты. Она — доброта — просто исходила от него. Люди с ним чувствовали себя комфортно. Как и большинство очень талантливых людей, по крайней мере, с теми, с кем мне приходилось в жизни встречаться, он прощал каждому его недостатки и выделял добрые черты, до которых другому еще надо было докопаться. В каждом он старался найти что-то для себя привлекательное. Я всегда поражался, как это у него получается! Однажды мы говорили с ним на эту тему.

Объясняя мне, почему он с таким вниманием относится к немолодому уже и явно не талантливому N, считающему себя чуть ли не современным Лермонтовым, Толя улыбался и говорил: «Так-то оно так, но в последней подборке, которую он мне показал, есть три если не гениальные, то вполне талантливые строчки». И приводил их в пример.

«Но ведь следом — нет ничего. И кроме этих строк в стихах — ничего больше, - возражал я. - Ведь то, что ты сделал из этого, то это уже не N, а Анатолий Кобенков».
«Ну и что, - улыбался Толик. - Мне ведь не жалко, а человеку приятно, что его опубликовали!».

Последняя встреча у нас была почти за год до его ухода. Он уже переселился с семьей в Москву. Они с Олей сделали ремонт в небольшой квартирке, которую купили, уехав из Иркутска.

С Ольгой — его женой и с дочерью Варей мы виделись впервые. Познакомились и, как мне показалось, понравились друг другу. По крайней мере, для нас с Галей это была знаковая встреча. Был прекрасный семейный вечер. Толя и Ольга были спокойны, рассказывали о своем житье-бытье в Москве, о том, как непросто им приживаться на новом месте, об окололитературных сплетнях, о спектаклях и концертах, на которых они побывали.

Было тихо и мирно. Толя был полон планов, говорил о новом сборнике стихов, о работе в Москве. Ничто не предвещало его скорого ухода. Договорились встречаться чаще, мы приглашали их всей семьей на Дальний Восток...

Известие о Толиной смерти застало меня в командировке во Владивостоке. Добраться до Москвы на похороны в тот момент было нереально..
Количество обращений к статье - 1211
Вернуться на главную    Распечатать
Комментарии (1)
Яков Дехтяр | 25.04.2018 15:35
Благодарю за хорошие и искренние воспоминания о брате, большом поэте, с которым, я увы не был знаком. Но атмосферу того времени, в которой начинал свои первые творческие шаги Анатолий Кобенков, вы передали, без напряжения, но мастерски. Да будет благословенно его имя!

Добавьте Ваш комментарий *:

Ваше имя: 
Текст Вашего комментария:
Введите код проверки
от спама
 
Загрузить другую картинку

* - Комментарий будет виден после проверки модератором.



© 2005-2018, NewsWe.com
Все права защищены. Полное или частичное копирование материалов запрещено,
при согласованном использовании материалов сайта необходима ссылка на NewsWe.com